Настройки

A
A

Неверный шаг

Алексей Николаевич Толстой

(Повесть о совестливом мужике)

Посв. А.С. Ященко

Грех

По горячим плитам зеленого монастырского двора медленно шел, скрестив на грудях ладони, великий постник — отец Андрей. Зной был такой ослепительный, что птицы на ветках присели, разинув клювы, а кипарисы вдоль белых стен распушились, потемнели и капали смолой. В густой их тени стояла монашья братия, в клобуках и скуфейках, и, когда отец Андрей приблизился, все ему низко поклонились, прикрывая от смеха рты.

Андрей смиренно ответил, скосив при этом глаза на самого толстого из монахов — отца Пигасия, сдвинул густые брови, в тоске оглядел синее, словно раскаленное, небо и, вновь уронив голову, повернул к страшной келье игумена.

Братия двинулась было вслед, но напрасно, в окне монастырской лавочки появился малого роста монах, поднял сухонькую руку и тонким голосом воскликнул:

— Остановись, напущу труса!

Братия, любопытствуя, окружила окно, и отец Пигасий, двигая длиннейшим, раздвоенным на конце носом, стал спрашивать у воскликнувшего отца Нила: за что гневается?

Отец Пигасий (что значит: «источающий воду») имел легкий нрав, любил в трапезной хорошо покушать и потом, не в силах подняться с лавки, стонал от удовольствия, морщился и подмигивал, над чем братия много смеялась.

Нил же, читая духовные и светские книги, на полях писал замечания автору, вроде: «Ты умен, а скажи: не есть ли это место жестокий блуд и больше ничего». После некоторых книг постился голодом, истязал себя, и тогда от маленького его, бледного, в черной бороде, лица исходило кроткое сияние.

Но выше всех и крепче, как дуб среди березняка, стоял до вчерашнего дня отец Андрей. Вчера же приключилась с ним такая история, что Нил, сгорая ревностью, вцепился пальцами в подоконник и уставился на монахов, глотая слюну, не в силах пересохшим горлом молвить слово.

«Посмотрим, как он напустит труса», — подумал Пигасий, засунув большие пальцы за кушак; монахи нагнули головы, и Нил произнес:

— Дождались... Да как вам близко-то подходить к Андрею не совестно. Он воздух сквернит; вокруг него бесы, как у осиного гнезда, толкутся; забились и к вам они за подрясники да в бороды. А кто, спрашиваю, бесов наплодил?.. Прочь от меня! Была одна надежда — отец Андрей, молитвенник, и того заели... вопить надо. Кто теперь спасется? Никто. Попомните: придет великий трус, а будет поздно... Прочь...

— Ох, — вздохнули монахи.

Отец же Пигасий, отойдя к стоявшему поодаль старенькому отцу Гаду, весь даже промок, говоря:

— Знаю я, все знаю, не могу этого слышать.

А в это время Андрей, нагнув широкие плечи, перешагнул порог игуменовых сеней, взялся за скобу да так и задумался. Но не то что убоялся Андрей криков старого игумена или жестокой эпитимии, а просто, к удивлению своему, не мог ни унизиться, ни почесть во вчерашнем невиданном грехе себя виновным.

Три года назад Андрей, безродный, одинокий мужик, пришел сюда пешком из-под Ярославля. Хозяйственно оглядел монастырские крепкие постройки, поковырял землю и попросился на послушание, Приставили его к иеромонаху Нилу, который, мучаясь глазами, тотчас обучил Андрея грамоте и заставил в постные дни читать духовное, а в скоромные и из светских книг избранные места.

Андрей обычно садился у окна на обрубке и, придерживая русую бороду, чтобы не лезла в книгу, ровно, густым басом, не понимая ни слова, с особенным удовольствием, читал; Нил же, заложив руки за спину, хаживал по белой келейке и восклицал:

— Вот, видишь, и проглянуло неверие!.. Истина скрыта от светского человека.

Веки у Андрея нависали козырьками, и не то что хотелось спать, а было необыкновенно приятно слушать, как выходят сами собой складные, непонятные, чудесные слова.

Иногда Нил да того разгорался, что выхватывал с полки скоромную книжку и сам читал срывающимся на гнев голосом:

Как испанец, ослепленный верой в бога и любовью

И своею, опьяненный и чужою красной кровью,

Я хочу быть первым в мире, на земле и на воде,

Я хочу цветов багряных, мною созданных везде...

«Что с ним?» — думал Андрей. Нил же кричал, захлопнув книгу:

— Разве я могу перенести такое распутство? Я, может бить, больше него испанец, а истязуюсь и молчу... Становись, Андрей, на колени, молись: «Отче наш... избави нас от лукавого...» Все, что видим, слышим и трогаем, — есть тело лукавого — вся земля, и, стало быть, велик наш дух, если может еще бороться с плотью. Одна есть молитва — «дай отрясти прах земли от ног моих: не видеть, не слышать, не чувствовать...» Страшно эта и невозможно... Все во власти земли.

После таких разговоров отпрашивался Андрей на черную работу; и пошлют ли его на высоченную гору — пихты рубить, — с утра до вечера стучит наверху его топор и валятся с грохотом вниз по каменному желобу тяжелые бревна. И во всяком рукомесле Андреи — мастер: плотину ли загатить, плести корзинки, или расписывать на морских камушках красками монастырский вид... В церковь приходит Андрей раньше всех и поклоны кладет с таким умиленней, что игумен однажды улыбнулся, глядя на него, подозвал к себе, расспросил, возлюбил и возвысил чином.

Вот тогда-то Андрей, как мужик Совестливый, и решил оправдать милость: заперся в келье и перестал есть совсем.

Подивились ему монахи, а отец игумен, все провидя, немедленно приказал отвести Андрея в пещеру, за монастырем, близ озера, а пищу и питье подавать через сутки на конце шеста.

Пошли слухи о новом пещернике, полетели далече за монастырь, и заезжие богомолки, становясь на колени перед крутой тропой, ведущей в пещерку, умиленно поглядывали на ореховые кусты и шептали: «Сподобилась раба, сподобилась раба».

Пуще от этого совестно стало Андрею, и до того он истощил себя, что мог только лежать близ выхода навзничь, поглядывая помутневшими глазами через зеленые ветки на небо, по которому со свистом проносились стрижи и плавали медленно ястребы.

И в то же время стал догадываться, что дальше идти некуда и приходится смертью помереть.

Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, кроме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.

Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, — что у кого болело...

А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни; по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.

Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.

Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.

— Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, — сказал ему игумен раз и навсегда, — уж подлинно — Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.

Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.

Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.

Опять пришла весна; зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей... Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада — никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза; а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит:

— Как же ты, Андрей, без нас обходишься?

— Что ты, что ты, — воскликнул Андрей, уронив мотыгу, — великий это грех.

— Какой же это грех, — опять говорит молодая бабенка, — бог женщину сделал, для чего-нибудь сделал он ее...

Поглядел Андрей на землячку, потом на затуманенное утренником море, на ясное небо, вздохнул изо всей мочи душистый ветер, засмеялся вдруг и ответил:

— А говорят люди, что грех.

Присел около бабенки и, повернув ее за полные плечи, поцеловал в рот... На этом их и накрыли монахи и завели такую историю, не дай бог.

Долго держался Андрей за скобу игуменовой двери, раздумывая — неужто капли не найдет в себе покаяния, и вдруг догадался, что игумен-то улыбнется на его рассказ, покачает седой головой и скажет: «Ах, милый ты человек, сил в тебе много, ну, иди, работай с богом».

— Верно! — воскликнул Андрей и, стукнув три раза, вошел.

В пустой белой и низкой келье, перед огромной образницей, на некрашеном, чистом полу, освещенный косым лучом из окошка, лежал маленький старичок, весь в черном: из-под клобука выбивалась у него седая прядь.

Игумен, не замечая, долго лежал ниц, как мертвый; когда же Андрей, переминаясь, неуместно напомнил о себе, старик уперся о пол костяшками рук, поднялся с великим трудом, еще раз поклонился, встал, оказавшись маленьким, как ребенок, и вдруг резко обернулся, причем исказилось землистое его, иконописное, в белой бороде, лицо и стали кровяными глаза.

Ужаснулся Андрей и рухнул на колени.

— В чем грешен? — спросил игумен шепотом.

И дернуло Андрея сказать: «Не знаю, мол, греха...» Тогда отшатнулся игумен; ухватил прислоненный к образнице посох и ударил Андрея по голове. Андрей зажмурился, выставил плечи и старался не дышать, пока игумен обеими руками поднимал трость и колотил. Потом, утомясь, пихнул Андрея ногой и сказал, словно плюнул:

— Поди прочь!

Побег

Выскочив из кельи на солнцепек, пощупал Андрей с огорчением голову, молвил: «Цшь ты, какой сердитый», — и, оборотясь, увидел монахов, которые держались от смеха за животы.

«Вот отчаянные, — подумал Андрей, — пойду-ка я к Нилу, он мне разъяснит».

Нил стоял в прохладной лавочке, за прилавком, подперев кулачками щеки, и странно глядел на подходящего; когда же Андрей попросил благословить, Нил отскочил и воскликнул:

— Не подходи, замараешь!

— Да чем же я замараю, господи, — сказал Андрей, — Вон Пигасий и не такие шутки выковыривал, да не били же его палкой.

Но Нил, всплеснув ладошами, устремился к иконке, прибитой на столбе, поддерживающем свод лавки, и, бормоча, нарочно неприятным голосом стал читать молитвы от злого духа.

Андрей подождал; потом молвил жалобно:

— Отец Нил, да пожалей ты меня, голова ведь кругом пойдет: неужели я хуже беса, — и, ударив себя по бокам, он побрел медленно к морю, где сел пониже мостков у воды.

Невдалеке вливалась горная речка, и желтый след от нее уходил в море. Вдоль берега плыли гагары, приподнимаясь от находившей волны, которая потом медленно излизывала на песок. Солнце, склоняясь к лесным горам, золотило облака у окоема, легкую пыль над белым шоссе, монастырские стены и над кипарисами пять куполов огромного храма.

— Никому не угодил, — сказал Андрей, — кругом тишина господня, а я отвержен и мятусь.

И, пересыпая горстью песок, припомнил Андрей, что никогда не мог найти себе покоя: всегда казалось, — жил ли он в те поры в батраках, гонял ли плоты по Волге, ходил извозом в Москву, или нанимался в знойные степи на страду, — что временное это житье, случайное и неважное. В самом деле: неужто нет другого занятия, чем щи хлебать, будь они и первейшие, или в праздник, сидя на завалине, смотреть, сладко зевая, как Шарок и Каток — дворовые собаки — возятся на куче золы, хватая друг друга за пестрые уши. И не для работы же определен человек, если тоскует, не устраиваясь даже на отличных местах.

Много хуторов и деревень исходил Андрей, а одно лето взялся гнать деготь: так ему понравилось пожить одному в лесу. Тут-то и нашел на него чудесный странник; был странник невелик ростом, сутул и слезлив, а как принялся рассказывать про монастыри — голова кругом пошла у Андрея, и представил он себе седых и высоких монахов, сидя на горах, ликующих в божьей славе... Тотчас Андрей бросил все и пошел, не останавливаясь, на юг, и никогда еще сердце его так не ликовало...

И так теперь стало Андрею обидно за то время, когда шел он, без шапки, постукивая палкой, не в силах наглядеться на солнце, ни наслушаться птичьего свиста, что, воскликнув: «Нет, не поверю я, чтобы не было на свете чистого места», — вскочил и, увязая в песке, побежал прямо к себе в келью.

Отец. Гад сидел у стены на лавке и ухмылялся во весь рот, раздвигая ежом седую бороденку. При виде Андрея он вытер слезы и сказал:

— Смеялся я над тобой, милый человек. То есть дураков таких и не сыщешь: ну, кто же днем на огороде с бабой занимается? Теперь про монастырь такая слава пойдет — богомолок навалит видимо-невидимо. Сейчас я с Пигасием о тебе беседовал — много смеялись.

И вновь отец Гад захихикал, держась за лавку, Андрей же сказал угрюмо:

— Ухожу я, не хочу с вами жить...

— Куда ты пойдешь, любезный мой, обтерпись, прими муку...

— Прощай, отец Гад, — ответил Андрей угрюмо, поклонился Гаду до полу, надвинул колпак на глаза и вышел на волю.

Звонили в ту пору к вечерне, и последние монахи, медленно поднимаясь по залитой красным солнцем тропинке, неспешно оборачивались, заслоняя глаза рукой, и скрывались за кипарисами у высокого храма. Защемило сердце у Андрея, и самому захотелось взойти наверх, благословляя вечер; но, вспомнив все в особенно сегодняшнюю молитву отца Нила, мотнул Андрей головок и побрел прочь вдоль берега синего моря.

На шоссе

До вечера шел Андрей по шоссе, раздумывая и колеблясь — правильно ли поступил, покинув так монастырь; а когда потемнел поздний закат, над морем высыпали крупные звезды и на горах стали виднее горящие круглыми полянами костры, присел Андрей на щебень у дороги, положил около посох и поднял лицо, которого внезапно едва не коснулась неровным полетом летучая мышь.

Недаром говорят, что ночь, приподняв широкий рукав, выпускает оттуда крылатых мышек, чтобы не допускали они к вечерним сумеркам нечистую силу. Поэтому черти в потемках по глухим оврагам ловят мышек и отрывают им крылышки. А ты, когда носится она вблизи по кустам, будь спокоен и забудь о суете.

Так, улыбаясь, думал Андрей, и показалось вдруг ему непонятным — для чего маялся он весь год, когда здесь, например, да и повсюду — спокойно, радостно и тихо...

— Неужели опять нужно метаться, искать, чего и сам не знаю, — сказал Андрей, — останусь сидеть вот здесь. А куда ветер подует, туда и пойду. Будь в горах тропинка кверху, пошел бы по ней через колючки, ободрался бы весь, без воды затомился и, когда настал бы смертный час, сделал бы последний шаг и очутился бы в раю, где ключи бьют, ходят звери и над травой висит белое облако.

В это время, нарушая Андреевы думы и дребезжа, словно кузница, подъехала по шоссе плетушка. Андрей зажмурился, чтобы глаза не запорошила пыль; но лошадь вдруг отпрукнули, и женский голос воскликнул негромко:

— Конечно, это Андрей, вот встреча — Андрей открыл глаза, вглядываясь. Перед ним в кривобокой плетушке, запряженной хромым мерином, тоже обернувшим к Андрею старую морду, сидели двое — баклушинские помещики: тетушка, худая барыня, и черном платье, старенькой шляпке блином, из-под которой внимательно выглядывало узкое лицо, с длинным носом, в золотом пенсне, И рядом, лениво улыбаясь, сидел сутулый и тощий племянник, в американском картузе.

— Здравствуйте, Анфиса Петровна, здравствуйте, Сергей Алексеевич, — сказал Андрей, встав и кланяясь. — Из монастыря едете?..

— Оттуда, конечно, — заговорила Анфиса Петровна быстро. — У Нила в лавочке покупала чай и всякую всячину... Нил все про тебя рассказывал... Все, конечно, возмущены. Но я, Андрей, иначе смотрю на это дело... — Анфиса Петровна передала веревочные вожжи племяннику, чтобы, разговаривая, свободнее размахивать руками. Андрей же, потупясь, держался за железо тележки, стоя у колеса. — Ты, Андрей, поступил очень грязно, но естественно. Ты меня чрезвычайно интересуешь, как тип. Но, заранее говорю, я никаких отношений не признаю, кроме братских, между людьми. И ты, Сережа, мне глубоко непонятен, даже чужд, устраивая свои попойки...

— Да перестаньте вы, тетка, язык трепать, поздно ведь, когда ужинать будем, — перебил Сергей Алексеевич. — Ты, Андрей, куда теперь пойдешь?..

Андрей вздохнул и ответил:

— Не знаю...

Анфиса Петровна вдруг схватила его за руку:

— Отлично. Знаешь что? Поступай к нам в караульщики и управляющие; за последнее время ужасно сколько здесь разбойников развелось, а ты сильный и будешь нас защищать, да? Хочешь?

— Где же он, тетка, жить будет, вот ей-богу...

— В беседке, где гуси... Андрей, это прямо судьба... Что?

Андрей поглядел на тощее лицо Анфисы Петровны, оглянул темно-лиловое, теперь звездное, небо, вздохнул и полез на козлы.

Господа Баклушины

Усадьба Баклушиных лежала у самого моря, между монастырем и городом N. Подъезжающему нужно было подняться по кипарисовой, черной и звездной вверху, аллее на пригорок, где росли огромные эвкалипты и стоял низенький белый дом с крыльцом и мезонином, от крыши которого до земли шла трещина, заткнутая паклей.

На облупленных стенах, двух колонках, ставнях и полусгнившем крыльце играли зайчики, а перед окнами благоухала пять раз в году белая акация.

Под широкими ее ветвями было устроено ложе с возвышением для головы; здесь любил полеживать Сергей Алексеевич, слушая, как с тихим треском лопаются и падают стручки. Весь сад кругом одичал и не вычищался. Кустами заросли рухнувшие надворные постройки, а в заколоченном мезонине по ночам бегали мыши.

У Баклушиных была, конечно, земля где-то и в Тульской губернии, но отец Сергея Алексеевича, большой любитель садоводства, поспешил ее заложить и, арендовав здесь сорок десятин, завел первое в России садоводство. Но один только каталог, в котором каждому предлагалось выписать букет из всевозможных цветов за 75 копеек, обошелся во столько, что Баклушин руками развел, — деньги были просажены, в саду дышать было нечем от запаха роз, нарциссов, гиацинтов и резеды, над фонтанами играли радуги, развевались флаги везде, а подлый этот российский мещанин не выписал ни одного букета... Вот взять бы всем да в морду и ткнуть.

С этою мыслью Баклушин и помер от Дворянской сложной болезни, оставив круглым сиротою восемнадцатилетнего сынка, Сергея Алексеевича, который во время отцовских увлечений отбился от рук, самовольно вышел из гимназии и решил себя посвятить исключительно охоте.

Узнала об этом тетка Сергея Алексеевича — Анфиса Петровна, жившая в тульской разоренной усадьбе, тотчас собрала чемодан с полезными книгами и свалилась на беспутного племянника, чтобы сделать из него человека.

На пепелищах старых имений рождаются такие милые женщины, всегда неопределенного возраста и необыкновенной доброты; никогда они не выходят замуж, берут на себя всевозможные тяготы, воспитывая удрученных племянников, и, воспитав, перебираются, все в том же черном платье и с картонным футляром для очков, на новое пепелище, мечтая о прочитанных книгах и всемирном добре.

Анфиса Петровна терпеть не могла Кавказ, беспокойное море, страдала мигренью от запаха цветов и боялась разбойников, но все претерпела; только, не желая ничего этого видеть, на воздух выходила редко и все время сидела на продранном кресле в прохладной спальне, читая книги, или говорила вслух, чтобы не мешали жучки-точильщики или куры, от жары стонущие за окном.