
I.
Фабрика[На Урале заводом называется все селение, а завод в собственном смысле — фабрикой.] закрывалась в рождественский сочельник. Все фабричные корпуса пустели, точно рабочих выметали метлой. Печи переставали дымить; работала одна доменная печь, которую нельзя было остановить.
— Другим праздник, а нам работа, Ванька, — говорил доменный мастер Ипатыч своему племяннику Ваньке, мальчику лет одиннадцати, который служил под «домной» на побегушках. — Моя старуха не любит сидеть и в праздник без дела, как другие печи.
«Старухой» Ипатыч называл свою доменную печь. Он говорил о ней, как о живом человеке, при чем его заросшее бородой лицо всегда улыбалось. Ванька красивый, черноволосый мальчик, очень любил дядю, главным образом, потому, что другого такого дяди Ипатыча не могло и быть.
Старик всегда был весел и всегда говорил с шуточками и прибаутками. Рабочие тоже любили своего доменного мастера, который и дело знал, и зря никого не обижал. «Сказано — сделано» было его любимой поговоркой. Собственно, последние пятнадцать лет Ипатыч безвыходно провел около своей доменной печи. Домой он приходил только в субботу, чтобы отмыть в бане заводскую сажу да пообедать в воскресенье или в праздник.
— Как я оставлю старуху? — объяснял он. — А вдруг она закашляет? Тоже у ней свой карактер... Зазевайся только...
Это ведь не «Мартын», который только и знает, что дымит.
«Мартыном» заводские рабочие называли печи Мартенса, в которых прямо из чугуна приготовлялась сталь. От этих печей получается особенно много дыма.
— Или взять Семена, — этот жрет, что угодно: корье, щепы, сырые дрова, а моя старуха свой карактер уважает: подавай ей все чистый уголек.
Печи Сименса, благодаря разным усовершенствованиям, отапливаются сырыми дровами; а для других печей дрова предварительно высушиваются в особых камерах. Ипатыч признавал только свою «старуху», а к остальным печам относился презрительно.
— Моя старуха всех их кормит, барынь, — объяснял он: — а не даст чугуна старуха, и сидите все голодом. Вот я ее прикармливаю угольками... Любит моя старуха их, только ими и питается, как барыня сахаром.
Почему-то Ипатыч был глубоко убежден, что все барыни питаются одним сахаром, хотя ни одной барыни и в глаза не видал, а говорил понаслышке.
Ванька с семи лет тоже почти все время жил на фабрике. Сначала он приносил отцу обед и страшно всего боялся, особенно когда пускали в движение маховое колесо. Мальчику казалось, что вот-вот разлетится вдребезги вся фабрика. А как стучал обжимочный молот, под которым проковывали раскаленные добела железные крицы, как гремели катальные машины, на которых прокатывалось сортовое железо, как визжала круглая железная пила, обрезывавшая концы железных полос... Везде ярко горел огонь, дождь раскаленных искр сыпался из каждого горна, лязг железа, громкий крик рабочих, старавшихся перекричать грохот работавших машин, — одним словом, настоящий ад из огня и железа. Отец Ваньки работал у катальной машины, и его лицо было точно запечено от страшного жара раскаленных добела болванок и красных полос пропускавшегося через машины железа. Когда он в смену выходил на двор подышать свежим воздухом, вся рубаха бывала мокрая от пота.
Раз отец Ваньки вышел на воздух прохладиться, простудился и умер от горячки через две недели. Ваньке было тогда девять лет, и дядя Ипатыч взял его себе под «домну».
— В тепле будешь сидеть, по крайней мере, — объяснял он. — «Сирота растет — миру работник», так старики говорят. Теперь ты просто Ванька, потом будешь Иваном, а ум будет — целый Иван Андроныч будешь. Одним словом, старайся!..
Дядя Ипатыч выхлопотал Ваньке поденщину по десяти копеек в день.
— Без копейки рубля не бывает, Ванька, а на гривенник хоть сыт будешь. Маленькая добыча, да большая бережь.
Так Ванька и остался под «домной», где скоро обжился и привык, точно у себя дома. Работа была не трудная в дневную смену, а когда приходилось работать по ночам, Ванька спал на ходу. Правда, Ипатыч берег малыша и не томил непосильной работой, но не спать ночь было похуже всякой работы.
— Ничего, привыкнешь, — утешал его Ипатыч, — Уж мы с тобой природные мастеровые, значит, только старайся. А будешь баловать, — очень просто, за вихры.
И Ванька старался. Он походил на один из тех бесчисленных винтов, без каких не обходилась ни одна машина, — нужны большие винты, нужны и маленькие.
Доменная печь казалась Ваньке, как и дяде Ипатычу, чем-то живым. Мальчик часто прислушивался к шуму доменных фурм, которыми нагнетался в поддувало воздух, и ему представлялось, что это дышит сама «домна». Устройство печи и ее работа были хорошо известны Ваньке еще раньше. Он видел, как на пожоге обжигают руду, потом как мальчики его возраста разбивают ее на мелкие куски, а потом эта измельченная руда свозилась наверх доменной печи и засыпалась вперемежку с углем. Наверху работа шла без перерыва день и ночь, как и под «домной». Выпуск чугуна производился два раза в день, и перед каждым выпуском дядя Ипатыч делал пробу, т.-е. в особую форму отливал взятый из печи расплавленный чугун, а когда он остывал, — разламывал. Если получался мягкий, серый чугун, — Ипатыч хвалил «старуху» а если жесткий, белый, с лучистым изломом старик начинал ругаться. Впрочем, он никогда не ругал самой печи, а ругался так, в пространство, чтобы сорвать сердце. Его вечным страхом было, как бы «не посадить козла», т.-е. не застудить чугуна в «домне». Такой случай стоил бы больших расходов, в несколько тысяч рублей, потому что пришлось бы сначала «выдувать» всю печь, потом вытаскивать козла наверх, т.-е. образовавшийся в печи слиток чугуна, потом снова «задувать» печь, а это потребовало бы сотни лишних коробов угля.
— Не дай, Господи! — говорил дядя Ипатыч, когда заходила речь о козле. — Похуже смерти... Не будет чугуна, и весь завод остановится, пока не привезут его с других заводов.
На Урале привозка металлов производится главным образом зимой, по санному пути, а летом только по какому-нибудь особенному случаю. Горные дороги тяжелые, и на колесах можно везти почти вдвое меньше, чем на санях. Полуденский завод, где стояла «домна Ипатыча», точно потерялся в горной глуши, и к нему трудно было пробраться. Расчет был в том, чтобы иметь под рукой дешевое топливо, а кругом на тридцать-сорок верст шел сплошной лес.
Всех рабочих под «домной» «обращалось», как пишут в заводских отчетах, около двадцати человек. Сами рабочие говорят не «работать под домной», а «ходить под домной». Тут были и летухи, т.-е. рабочие, которые отливали чугун в постоянные изложницы и в специальные формы, и формовщики, приготовлявшие в особом помещении формы для чугунных отливов, и простые рабочие, и мальчики, как Ванька, подметавшие сор и летавшие по разным поручениям по всей фабрике.
Работа под «домной» была не тяжелая, и Ванька чувствовал себя на фабрике совсем хорошо. Но нет худа без добра, и добра без худа. Было одно обстоятельство, к которому Ванька никак не мог привыкнуть, именно, когда являлся заводский управитель, которого рабочие прозвали «Карла Слава-Богу», потому что он вместо «Иван Богослов» говорил «Иван Слава-Богу». Карла появлялся всегда неожиданно, точно вырастал из земли, и появлялся именно в то самое время, когда его меньше всего ожидали. Это был среднего роста белокурый господин с длинными рыжими усами и козлиной бородкой. Его лицо точно было налито кровью, и даже шея была красная. Зиму и лето он ходил в коротенькой охотничьей курточке, заложив руки в карманы. Только в самые сильные морозы Карла надевал полушубок. Он служил в Полуденском заводе больше десяти лет; но рабочие как-то не могли к нему привыкнуть. Главным недостатком Карлы была дикая вспыльчивость, в порыве которой он даже начинал прыгать, как индейский петух, и ругался на трех языках. Впрочем, он был отходчив, т.-е. скоро успокаивался и делался другим человеком. Дядя Ипатыч уважал Карлу, потому что по всякому фабричному делу «он собаку съел», особенно по доменному производству.
— Точно носом чует, — удивлялся Ипатыч: — ты еще не подумал, а он учуял.
Что Карла был строг и ругался, — это еще ничего, а рабочие не любили его главным образом за то, что он всегда держал свое слово: сказал, как топором отрубил. Его нельзя было ни упросить, ни умолить.
— Мой сказал — конец! — отвечал Карла на все просьбы.
Особенно не любил Карла прогульных и послепраздничных дней, когда рабочие не выходили на работу.
— Ти кушаешь каждый день, — я кушаю каждый день, — коротко объяснял он, посасывая коротенькую трубочку. — Ти должен работать каждый день, — я должен работать каждый день. Всякая скотина должна работать каждый день, если она хочет кушать... Ти будешь пьян, я будешь пьян, — весь завод будешь пьян. Завод знает свою работу, — ему не нужен твой праздник...
Дядя Ипатыч по праздникам, когда уходил домой обедать, возвращался под «домну» слегка навеселе, и Карла грозил ему пальцем, приговаривая:
— О, я тебе дам праздник на голова! Ти мне козла садил будешь.
Впрочем, доменного мастера Карла любил и часто делал вид, что не замечает его нетвердой походки, красных глаз и заговаривавшегося языка.
— Уж лучше бы обругался, — бормотал дядя Ипатыч, когда управитель уходил. — Душеньку вымотает, проклятый немчура...
«Слава-Богу» был совсем не немец, а чистокровный француз, и звали его не Карлом, а Густавом. А свою кличку он получил по наследству: в соседнем Еловском заводе служил когда-то управителем немец Карл Мейер, такой же красный, как и полуденский управитель. Оба они называли Ивана Богослова Иваном Слава-Богу, и оба не любили этого праздника, выкидывавшего из года целый рабочий день.
— Никак невозможно: у нас престол, — объяснял дядя Ипатыч; но оба иностранца никак не могли этого понять.
— Нэт, ти меня не обманешь, — спорил Карла. — У вас муха пролетел, — и сейчас праздник.
У полуденского «Слава-Богу» была жена, которую никто на заводе не видал. Она вечно сидела дома и, как был уверен дядя Ипатыч, целый день только тем и занималась, что ела сахар, как муха. Известно было, что ее звали Марьей, и рабочие называли ее по мужу Марья «Слава-Богу». Бедная француженка, попавшая в горную уральскую глушь, проводила свои дни в каком то оцепенении, мечтая о своей далекой, прекрасной родине. Для нее Россия являлась страной дикарей, и она не решалась выйти из своего дома.
— Я чувствую, что здесь умру, — повторяла она.
Муж не знал, что с ней делать. Заводский доктор объяснял, что у нее особенная болезнь, которая называется ностальгией, т.-е. тоской по родине.
Ванька и боялся немца Карлы, и еще больше ненавидел его. Немец казался ему таким злым. Не даром все рабочие боялись его, как огня. На его глазах Карла отказал Пимке Мятлеву, работавшему у обжимочного молота, потом двум катальным подмастерьям, прогнал из-под «домны» летуха Спирьку, трех слесарей, — вообще, сколько народу из-за Карлы осталось без работы! Кроме фабрики, какая у них работа!.. Раньше-то все как хорошо жили, а как прогнал их Карла, так все и захудали. Уволенные рабочие под пьяную руку грозились даже убить проклятого Карлу, и Ванька понимал их. Он сам иногда думал, что хорошо бы было запустить в Карлу хорошим камнем. Конечно, сделать это потихоньку, а самому спрятаться, чтобы Карла не узнал, кто в него бросил камень.
«У, немец проклятый! » — думал про себя Ванька.
Когда Карла ходил по фабрике, Ванька всячески старался не попадаться ему на глаза; а когда он приходил под «домну», Ванька прятался куда-нибудь подальше. А вдруг Карла возьмет и откажет ему от работы? Дядя Ипатыч заметил, что Ванька боится управителя, и любил пошутить над ним.
— Ужо он тебе задаст, Ванька!.. Он и под «домну» к нам ходит из-за тебя. «А что Ванька делает? А как Ванька работу справляет?» То-то!.. И на тебя нашлась управа.
Особенно бесился Карла перед праздниками, и тогда доставалось от него всем на орехи, а больше всех доменным рабочим.
— Пьяницы... все пьяницы! — кричал он, размахивая руками. — О, я вам буду показать!.. Ви будет меня поминовать!..
Раз дядя Ипатыч набрался смелости и сказал:
— Что же, Карла Карлыч, прежде времени ругаться? Праздник-то еще впереди, и неизвестно, кто пьян будет, кто трезвым останется.
«Слава-Богу» даже посинел от злости, затопал ногами и чуть не бросился на Ипатыча с кулаками.
— Ти, ти, ти... О, ти меня за сердце ударил!... Надо вперед говорить!.. Да!.. А когда пьяницы будут, нечего говорить...
Дядя Ипатыч только чесал в затылке, потому что хоть и немец, а говорит сущую правду. Конечно, вперед надо сказать, — уговор на берегу, а потом за реку. Это уж верно. Фабричный народ балованный, только бы добраться до водки, а там море по колено.
Ванька больше всего любил свою «домну» зимой. Все кругом занесло саженным снегом. Зимние дни короткие. Ветер, холод, снег. А под «домной» всегда и тепло, и светло, и уютно, — лучше, чем у себя дома, в избе. Везде горят огни, везде кипит работа, и все такие веселые. В холод работается легче.
Особенно хорошо было в самые сильные морозы, которые наступали около зимнего Николы. Вьюги в горах разыгрывались такие, что по дорогам не было ни проходу, ни проезду, да и по заводу трудно было пройти. Из сугробов снега по заводским улицам выставлялись одни крыши, и нужно было откапываться по утрам, чтобы выйти из избы на улицу. Ванька в такую погоду и ночевал под «домной».
— Еще пойдешь домой да замерзнешь... — говорил Ипатыч.

II.
Раз зимой — это было в самый рождественский сочельник — Ванька устроился спать на деревянной лавочке, недалеко от гудевших фурм. Было тепло, нему страшно хотелось спать. Дядя Ипатыч сердится целый день, потому что «старуха что-то не ладилась». Старик сто раз подходил к фурмам и долго прислушивался к их гуденью, как пасечник прислушивается к улью.
— Не тово... — бормотал он, встряхивая головой. — Старушонка сердится.
Проба вышла плохая, — белый чугун. Как раз «старуха» сделает с праздником! Ночной выпуск чугуна производился ровно в двенадцать часов, когда Ипатыч хватился Ваньки.
— Эй, ты, лежебок, вставай! — будил дядя Ипатыч спавшего мертвым сном Ваньку. — Царство небесное проспишь...
Детский сон крепкий, и Ванька спросонья долго не мог очнуться, пока Ипатыч не сунул ему в руки пук лучины.
— Иди, свети... Сейчас пущаем чугун.
Это было знакомое дело, и Ванька машинально отправился «к глазу», как называли рабочие отверстие в «домне», из которого выпускался чугун. Этот «глаз» после выпуска чугуна заделывался кирпичами и глиной, и только по сочившемуся из него шлаку можно было его определить. Ванька обыкновенно зажигал лучину, сунув ее в доменный «глаз».
Так он сделал и сейчас. Пук лучины вспыхнул ярким огнем и осветил весь доменный корпус. Летухи притащили большой железный лом и принялись им долбить доменный глаз. После нескольких ударов показалась красная струйка расплавленного чугуна и поплыла в приготовленные формы, рассыпая кругом яркие искры. Для обыкновенной чугунной болванки приготовлены были постоянные формы, тоже из чугуна, где расплавленный чугун и застывал. Получалось что-то в роде чугунных поленьев. Для мелких отливок расплавленный чугун уносили в особых железных котлах в формовочную.
— Ничего, слава Богу! — проговорил дядя Ипатыч, когда все формы наполнились жидким чугуном, шипевшим и рассыпавшим искры. — Старуха напрасно посердилась для сочельника...
Ванька погасил свою лучину и дремал, прислонившись к теплой стене «домны». Он сотни раз видел эту картину выпуска чугуна и не мог уже любоваться оригинальной картиной. Дядя Ипатыч при каждом выпуске впадал в какое-то ожесточенное настроение и кричал на рабочих без всякого толка. Все к этому привыкли и не обращали на него внимания, а меньше всех, конечно, Ванька. Но вдруг все стихло. Ванька открыл глаза и онемел: пред ним стоял сам «Слава-Богу» и, грозя пальцем, говорил:
— Ти спишь... а? ти падешь в чугунка... а? ти сваришься, как маленький рибка... а?

Вместо ответа Ванька стрелой бросился к выходу и исчез в дверях, как спугнутая летучая мышь. «Слава-Богу» обернулся к Ипатычу и спросил:
— Что с ним?
— А, значит, мал... дурашлив... испугался, значит...
«Слава-Богу» издал какой-то неопределенный звук и закурил свою трубочку. Он сегодня с особенным вниманием смотрел выпуск, прислушался к работе фурм и сделал строгое лицо. У Ипатыча душа ушла в пятки. Проклятый немец учуял...
— Это твой праздник! — строго проговорил «Слава-Богу» . — Твой старуха рюмка водка захотел...
Ванька, выскочив на мороз, сразу очнулся и, как белка, взобрался по лестнице на самый верх «домны».
— Эк тебя носит, востроногого! — удивились рабочие.
Ваньке сделалось совестно за собственное малодушие, и он не сказал, что Карла под «домной». Он погрелся около огня и прилег на лавочку. В тепле его опять начал одолевать сон. Но ему не удалось заснуть и на этот раз, потому что послышались быстрые шаги, и вошел «Слава-Богу» в сопровождении дяди Ипатыча.
— А, ти здесь!.. — проговорил «Слава-Богу», когда Ванька соскочил со своей лавочки. — Ти меня боишься? Хорошо, я тебе задам... О, я самый сердитый человек!..
«Слава-Богу» присел на лавочку и заставил Ваньку сесть рядом с собой.

— Так боишься меня? — спрашивал он, выколачивая трубочку о каблук сапога.
— Боюсь... — по-детски произнес Ванька.
Это признание заставило «Слава-Богу» улыбнуться. Набивая свою трубочку, он спросил уже другим тоном:
— У тебя есть мать?
— Как же, есть... — ответил за Ваньку дядя Ипатыч, — Значит, родная мне сестра приходится.
«Слава-Богу» смотрел на перебегавшие в пепле доменной печи синие огоньки и точно думал вслух:
— У меня тоже есть мать... там... далеко... Она постоянно думает обо мне и ждет, когда я вернусь... да. Когда я уезжал в Россию, она так горячо плакала... Да, мать... Она говорила мне — быть честным, справедливым, добрым... Она знает, что сегодня русское Рождество, и думает обо мне... А вы считаете меня злым и несправедливым...
Он говорил ломаным русским языком, но все его отлично понимали.
— Да, там далеко прекрасная страна... — продолжал «Слава-Богу». — Там умеют работать... Все работают... Мой отец был таким же доменным мастером, как Ипатыч; а я с детства вырос под «домной», как Ванька. И так же хотел постоянно спать, как Ванька... Наша семья была большая, и отцу было очень трудно... Все должны были работать... О, там все много работают, постоянно работают...
Оглядев рабочих, «Слава-Богу» спросил:
— Кто у вас грамотный?
Ни одного грамотного не оказалось, и «Слава-Богу» покачал головой. Бедная, несчастная страна, где простая грамотность составляет недоступную роскошь...
— А слышал кто-нибудь о Франции? - спросил «Слава-Богу».
Все только переглянулись, но выручил Ипатыч.
— Француз приходил в двенадцатом году в Россию и Москву выжег...
«Слава-Богу» только улыбнулся и, погладив Ваньку по голове, спросил:
— Сколько тебе лет?
— Одиннадцать...
По лицу «Слава-Богу» точно пробежала тень. Да, его сыну тоже было бы одиннадцать лет... Бедный маленький французик не мог перенести жестокого русского климата, переболел всеми болезнями и похоронен под русским снегом.
— Да, и ему было бы одиннадцать лет, моему маленькому Адольфу... — думал он вслух.
Ванька с удивлением видел, как у немца по лицу скатилась слеза и повисла на рыжих усах.
— У нас тоже ребята мрут страсть!.. — заметил дядя Ипатыч, слыхавший, что у Марьи «Слава-Богу» был ребенок и помер на третьем году, и что Карла говорит именно про него.
Ванька смотрел на «Слава-Богу» и думал:
«А ведь он добрый... Да, совсем добрый!»
