
Встаю! К труду зовет уж день!
Господь, не дай познать мне лень!
И если днем умру я вдруг,
Зачти работу моих рук.
Аминь.
— Если ты сейчас не встанешь, Джонни, ты у меня не получишь еды!
Эта угроза не оказала на мальчика никакого действия. Находясь во власти сна, он так же боролся за забвение, как мечтатель борется за свои мечты. Слабо сжатыми кулаками он делал судорожные движения в воздухе, стараясь ударить мать. Но она наловчилась избегать ударов и продолжала грубо трясти его за плечо.
— Оставь меня!
Этот крик, как будто исходивший из глубины сна, быстро перешел в жалобный вой и замер в невнятном стоне. Это был крик дикого зверя, терзаемой души, крик, полный протеста и мук.
Но она не обращала на это внимания. Эта женщина с грустными глазами и уставшим лицом привыкла всю жизнь изо дня в день повторять одно и то же. Схватив за кончик одеяло, она хотела его стянуть, но мальчик, перестав отбиваться, с яростью в него вцепился. Забившись в уголок постели, он все-таки оставался под одеялом. Тогда мать стала стягивать всю постель на пол. Мальчик противился. Мать изо всех сил потянула постель, которая вместе с мальчиком упала на пол. Мальчик инстинктивно последовал за постелью, боясь холода, быстро охватившего все его тело.
Когда он падал через край кровати, казалось, что он может удариться головой об пол. Но в нем уже вспыхнуло сознание, он откинулся назад, один миг находился в опасном состоянии неустойчивого равновесия, но все-таки попал ногами на пол, В то же мгновение мать схватила его за плечи и стала трясти. Снова он протянул кулаки, на этот раз с большей силой. И в это время глаза его раскрылись. Мать отпустила его, — он проснулся.
— Ну, хорошо, — пробормотал он.
Мать взяла лампу со стола и поспешно вышла из комнаты, оставив мальчика в темноте.
— Вот увидишь, у тебя вычтут за опоздание! — предупредила она его.
Джонни не смущала темнота. Одевшись, он отправился на кухню. Его тяжелая походка не соответствовала его тощей фигуре. Он придвинул к столу дырявый стул и уселся.
— Джонни! — резко крикнула мать.
Он порывисто вскочил со стула и, не говоря ни слова, подошел к раковине, грязной и зловонной. Джонни не обращал внимания на скверный запах; все это казалось ему вполне естественным, как и то, что мыло совершенно не мылилось из-за толстого слоя жира и грязи. Положим, он не особенно и старался мылить руки. Обдав лицо несколькими брызгами холодной воды, он этим закончил свое умыванье. Зубов он не чистил и зубной щетки никогда не видал. Он даже не представлял себе, что существуют на свете такие глупые люди, которые тратят время на чистку зубов.

— Хоть бы раз в жизни ты умылся без напоминания! — с горечью сказала ему мать.
Придерживая отбитую крышку кофейника, она налила две чашки кофе. Сын ничего не возразил на упрек. Это была обычная ссора между ними. Единственное, в чем его мать была тверда, как кремень, — это, чтобы он хоть раз в день умывался как следует. Он вытер лицо грязным, мокрым и рваным полотенцем, от которого на его лице остались нитки.
— Как бы мне хотелось не так далеко жить, — проговорила мать, когда он сел за стол. — Ты ведь знаешь, я стараюсь делать все, что в моих силах. Но для нас много значит, если мы экономим на квартире хотя бы доллар, и к тому же у нас здесь довольно просторно.
Джонни почти не слушал ее, потому что этот разговор был ему хорошо знаком. Кругозор ее мыслей был ограничен, и больше всего ее занимало то, что они живут очень далеко от завода.
— Лишний доллар — значит, больше еды, — заявил он. — Я предпочитаю ходить лишнее расстояние, но больше есть.
Он торопливо ел, плохо разжевывая хлеб и запивая его большими глотками кофе. Горячая мутная жидкость сходила за кофе. Но Джонни казалось, что это был настоящий, прекрасный кофе. Это была одна из оставшихся у него иллюзий. Настоящего кофе он ведь никогда и не пил.
Кроме хлеба, он получил небольшой кусок холодной свинины и еще чашку кофе. Съев свой хлеб, Джонни все еще выжидательно смотрел на мать. Она угадала его желание и сказала;
— Не будь таким прожорливым. Ты получил свою порцию. Надо подумать о братьях и сестрах. Они меньше тебя.
И этот выговор он оставил без возражений. Вообще он не был любителем разговоров. Он не жаловался. Он отличался большим терпением, в котором было столько же твердости, сколько в той школе жизни, которую он прошел. Он допил кофе, вытер рот ладонью и хотел; подняться.
— Подожди малость, — сказала мать второпях, — кажется, я могу дать тебе еще кусок хлеба.
Проворство ее рук было поразительно. Отрезав ломоть хлеба, она положила его обратно в ящик, а мальчику дала один из своих двух ломтей. Ей казалось, что она обманула сына, но напрасно. Он великолепно заметил этот фокус и, не стесняясь, взял хлеб. По его мнению, матери при ее застарелых болезнях не следовало много есть.
Видя, что он жует сухой хлеб, она придвинула его чашку и вылила в нее свой кофе.
— У меня сегодня желудок не совсем в порядке, — пояснила она.
Отдаленный гудок, протяжный и резкий, заставил обоих встать. Мать посмотрела на полку, где стоял будильник. Было половина шестого. Рабочий народ еще только просыпался. Она надела на голову бесформенную ветхую шляпу.
— Нам надо торопиться, — сказала она, потушив лампу.
Они ощупью выбрались на лестницу и спустились по ней. На дворе было ясно и холодно, и Джонни задрожал от прикосновения холодного воздуха. Еще не погасли звезды, и город был окутан мраком. Джонни и его мать при ходьбе волочили ноги.

После долгого молчания мать сказала:
— Не запаздывай! — И, свернув направо, она ушла.
Он не ответил и продолжал идти своей дорогой. Рабочий квартал зашевелился, повсюду раскрывались двери, и вскоре Джонни уже очутился в толпе, спешившей на работу. Когда он входил во двор фабрики, снова раздался гудок. Джонни посмотрел на восток и увидел слабый свет, пробивавшийся над верхушками домов. Наступал день. Джонни присоединился к рабочим.
Он занял свое место у одной из машин, стоявших длинными рядами. Перед ним находились ящики с маленькими шпульками, а повыше быстро вращались большие веретена. К ним он должен был привязывать концы ниток со шпулек. Работа была очень несложная. Все, что требовалось, — это быстрота. Маленькие шпульки сматывались, а большие веретена наматывались так быстро, что не оставалось свободного времени.
Джонни работал механически. Когда шпулька опорожнялась, он левой рукой приостанавливал движение веретена и в тот же миг двумя пальцами подхватывал ускользавший конец нитки; одновременно правой рукой он ловил нитку со шпульки и связывал оба конца. В ткацких узлах нет ничего хитрого. Эти движения у него получались легко и точно. Он настолько наловчился делать такие узлы, что, по его словам, сумел бы делать их даже во сне. И действительно, иной раз ночью он во сне делал бесконечное множество ткацких узлов.
Некоторые мальчики отлынивали от работы, теряли время и допускали холостой ход машины, не сменяя в нужный миг опорожнившуюся шпульку. За ними следил надсмотрщик, который однажды здорово отодрал за уши провинившегося в этом соседа Джонни.
— Почему ты не работаешь, как Джонни? — сердито спросил надсмотрщик.
Веретена Джонни вертелись непрерывно и быстро. Но он не откликнулся на косвенную похвалу. Было время... но давно, очень давно. Его вялое лицо не изменило своего выражения. Он оставался вполне равнодушным к тому, что мог служить примером для других. Он был образцовым работником. Он это знал. Ему неоднократно об этом говорили, но эти похвалы ему ничего не давали. Постепенно из образцового работника он превращался в образцовую машину. Если в его работе что-нибудь не ладилось, виноват был плохой материал. Как хороший гвоздильный станок не может выпускать плохие гвозди, так и он не мог делать ошибки.
И ничего удивительного в этом не было. Ведь он почти всю жизнь был в самом тесном общении с машинами. Он на них воспитался.
Двенадцать лет назад на этой же фабрике произошел маленький переполох. С матерью Джонни случился обморок. Ее положили на пол среди шумящих машин. Отозвали от станков двух работниц постарше. Помогал и мастер. А через несколько минут в ткацком отделении оказалось одной душой больше. Это был Джонни, родившийся среди гула и лязга машин. Первым дыханием он вобрал в себя теплый воздух, густой от летавших в нем волокон. Уже в первый день Джонни кашлял, освобождая легкие от волокон. И по этой же причине не переставал кашлять до сих пор.
Мальчик, стоявший рядом с Джонни, хныкал и шмыгал носом. Его лицо судорожно подергивалось от ненависти к надсмотрщику, который издали бросал ему угрожающие взгляды. А веретена по-прежнему вращались. Мальчик громко ругался, но слова его на расстоянии пяти-шести шагов терялись среди шума машин.
Джонни не обращал внимания на подобные вещи. У него была манера принимать все как должное. Все было монотонно, слишком давно повторялось, и, в частности, такие стычки были ему хорошо знакомы. Возражать надсмотрщику казалось ему таким же бесполезным, как противодействовать машине. Машины имели свое определенное назначение, и точно так же надсмотрщик исполнял свое назначение.
Но в одиннадцатом часу в мастерской началось какое-то волнение, которое таинственным путем мгновенно передалось во все уголки. Одноногий мальчик, работавший по другую сторону Джонни, быстро запрыгал к пустой тележке и спрятался в ней вместе с костылем. В это же время появился директор фабрики в сопровождении хорошо одетого молодого человека. Видя на нем крахмальную рубашку, Джонни признал его «джентльменом» и сразу определил, что это инспектор.
Проходя мимо мальчиков, он каждого внимательно осматривал, а иногда задавал вопросы. При этом он кричал изо всех сил, и лицо его до смешного искривлялось от старания быть услышанным. Он сразу заметил, что за машиной рядом с Джонни никого не было, но ничего не сказал. Взглянув на Джонни, он остановился, потом схватил его за руку, отодвинул на шаг от машины и, отпустив снова его руку, удивленно воскликнул:
— Какой худой мальчик!

— Довольно худ! — нервно улыбнулся директор.
— Не руки, а палочки! — был ответ. — Взгляните-ка на его ноги! У него рахит, — правда, в начальной стадии, но несомненный. Если эпилепсия не покончит с ним, то лишь потому, что он погибнет от туберкулеза.
Джонни все слышал, но не понимал. К тому же его очень мало интересовали предстоявшие ему болезни.
Более серьезная опасность угрожала ему со стороны инспектора.
— А теперь, мальчик, я хочу, чтобы ты ответил мне правду, — сказал инспектор, нагнувшись к уху Джонни. — Сколько тебе лет?
— Четырнадцать! — солгал Джонни, крича изо всех сил.
От громкого крика он зашелся сухим, острым кашлем, потревожившим в легких те волокна, которые с утра осели в них.
— А дать ему можно шестнадцать, — сказал директор.
— Или шестьдесят, — сердито заметил инспектор.
— Он всегда так выглядит.
— Как давно? — живо спросил инспектор.
— Годы. Он никогда не выглядел старше.
— Или моложе? Очевидно, он работает у вас уже несколько лет?
— С перерывами. Но это было еще до издания нового закона, — торопливо пояснил директор.
— А здесь никто не работает? — поинтересовался инспектор, указывая на машину рядом с Джонни, на которой бешено вертелись наполовину намотанные веретена.
— Как будто.
Директор подозвал надсмотрщика и что-то крикнул ему на ухо, указывая на машину.
— Машина свободна, — сказал тот, обращаясь к инспектору.
Они пошли дальше. Джонни вернулся к своей работе, радуясь тому, что опасность миновала. Но мальчику с одной ногой меньше посчастливилось. Зоркий инспектор заметил его и вытащил из ящика. Губы мальчика дрожали, а выражение лица было такое, будто на него обрушилось глубокое, непоправимое несчастье. Надсмотрщик сделал такую удивленную мину, точно видел калеку в первый раз, в то время как лицо директора выражало смущение и недовольство.
— Я знаю его, — сказал инспектор. — Ему всего двенадцать лет. В этом году я его уже с трех фабрик удалил; теперь будет четвертая.
Он обратился к мальчику:
— Ведь ты обещал мне ходить в школу?
Мальчик разрыдался:
— Умоляю вас, простите, господин инспектор, мы очень бедны. Двое детей у нас умерло.
— А почему ты так кашляешь? — спросил инспектор с таким видом, точно обвинял его в преступлении.
В оправдание мальчик ответил:
— Это ничего. Я простудился на прошлой неделе. Вот и все, господин инспектор!
В конце концов мальчик ушел вместе с инспектором, а за ними директор, с видом полного негодования. После этого работа продолжалась с той же монотонностью. Наконец долгий рабочий день закончился. Раздался гудок.
Уже наступал вечер, когда Джонни вышел из фабрики. Он не видел, как солнце поднялось по золотой лестнице на небо, согрело весь мир своей теплотой, а затем спустилось и скрылось на западе за крышами зданий.
К ужину обычно собиралась вся семья, и Джонни всегда находил причину для ссоры с младшими сестрами и братьями. Он чувствовал себя значительно старше их, а они были так несносно юны. Он не переносил их чрезмерной и непонятной ему юности. Его собственное детство было слишком далеко позади: он был похож на раздражительного старика, который не может спокойно относиться к детскому шуму. Он с угрюмым видом поглощал еду, успокаивая себя тем, что скоро им тоже придется идти на работу. Это их укротит, и они станут степенными и молчаливыми, как он. Подобно весьма и весьма многим, Джонни считал себя меркой, которую можно было прикладывать ко всему на свете.
За едой мать на разные лады и с бесконечными повторениями говорила о том, как она старается делать
все, что в ее силах. Поэтому для Джонни было облегчением, когда он кончил свой скудный ужин и, отодвинув стул, встал из-за стола. После минутного колебания — пойти ли спать, или пойти гулять — он предпочел последнее и вышел. Он не пошел далеко, а уселся на лестнице. Высоко подняв колени и опустив узкие плечи, он ладонями подпер подбородок.
Он ни о чем не думал, а только отдыхал. Тем временем братья и сестры тоже вышли и начали шумно играть, собравшись возле него. Свет от электрического фонаря освещал резвившихся ребят. Они знали, что брат раздражителен и нетерпелив, но, по свойственной детям предприимчивости, стали дразнить его. Взявшись за руки и раскачиваясь в такт, они пели ему в лицо странные и мало лестные для него уличные песенки. Сначала он, огрызаясь, ругал их теми бранными словами, которые перенял от мастера. Видя, что это бесполезно, и вспомнив о своем достоинстве, он замолчал.
Зачинщиком был его брат Вилли, которому исполнилось десять лет. Джонни вообще не питал к нему добрых чувств. Ему с детства приходилось всегда уступать Вилли и многим жертвовать для него, так что он всегда смотрел на него как на неоплатного и неблагодарного должника. В свое время, когда он сам был ребенком, — правда, ему казалось, что это было уже в далеком прошлом, когда и он мог шалить и играть, — ему приходилось нянчиться с Вилли. Мать тогда, так же как и теперь, все дни проводила на фабрике, а Джонни совмещал отцовские и материнские обязанности.
Вилли, казалось, олицетворял собой плоды этих уступок и жертв. Хорошо сложенный, сильный, здоровый мальчик, несмотря на свои десять лет, был одного роста с двенадцатилетним Джонни и как будто впитал в себя жизненные соки старшего брата. В нем был избыток сил и энергии, в противоположность Джонни, уставшему, безжизненному и апатичному ко всему.
Издевательство продолжалось. Вилли неугомонно подскакивал, показывая Джонни язык. Тогда Джонни одной рукой схватил Вилли и костлявым кулаком ударил по носу: удар был довольно чувствительный, судя по тому пронзительному крику, который издал Вилли. Остальные дети в испуге завизжали, а маленькая сестренка Джонни стремительно побежала домой.
Тем временем Джонни избивал Вилли. Сначала он оттолкнул его от себя, а затем, схватив за шею, опрокинул и стал тыкать лицом в грязь, повторяя это несколько раз. Вдруг, как вихрь, примчалась мать, исполненная бессильной материнской ярости.
— Почему он не оставляет меня в покое? — ответил Джонни на упреки матери. — Разве он не видит, что я устал и отдыхаю?
— Я уже такой же большой, как и ты! — неистово кричал Вилли на руках у матери, и слезы текли по его лицу, измазанному грязью и кровью. — Я уже такой же большой, как и ты! Я буду еще больше тебя, и тогда посмотришь, как я тебя отдеру!
— Раз ты такой большой, тебе уже на работу пора становиться, — заворчал Джонни, — и не мешало бы матери об этом позаботиться.
— Ему еще рано, — протестовала мать. — Он еще совсем ребенок.
— Да, но я был еще меньше его, когда пошел на работу.
Джонни был возмущен и продолжал было высказывать свое негодование, но внезапно умолк, плотно сжав губы. Потом уныло повернулся и пошел домой спать. Дверь из его комнаты в кухню была открыта, для того чтобы оттуда проникала теплота. Раздеваясь в полумраке, он слышал, как забежала к матери соседка, как мать с ней, плача, разговаривала; речь ее прерывалась всхлипываниями.
— Я не могу понять, что произошло с Джонни, — услышал он. — Мальчик никогда не был таким. Он всегда был кроткий, как ангелочек... В сущности, он хороший мальчик, — поспешно добавила она в его защиту. Он прилежно работает; он только слишком рано начал работать. Но в этом я не виновата. Я всегда делаю все, что в моих силах.
Еще долго из кухни доносились всхлипывания, и Джонни, засыпая, с закрытыми глазами тихо шептал: «Конечно, я прилежно работаю».
На следующее утро он снова находился во власти сна, и мать насильно подымала его с постели. Затем следовал скудный завтрак, путь по темным улицам, и когда Джонни входил во двор фабрики, уже заметно было, как появлялся слабый мерцающий свет над крышами домов. Начинался новый день, так похожий на предыдущие.
И все-таки его жизнь не была совсем монотонна. До некоторой степени в нее вносили разнообразие перемена работы, болезни. С шести лет он уже заменял Вилли и остальным детям и отца и мать. В семь он уже работал на фабрике — Наматывал нитки на шпульки. В восемь лет он уже переменил работу. Его новая работа была удивительно легкая. Она сводилась к тому, что он сидел на месте и небольшой палочкой направлял проходивший перед ним поток сукна. Этот поток сукна исходил из недр машины, проносился над горячим валиком и уходил дальше. А Джонни всегда сидел на одном месте под газовым рожком, и солнце никогда не проникало туда. Он как будто являлся частью механизма.
Джонни был очень доволен этой работой, несмотря на окружавший его влажный зной. Он был еще юн и во власти чудесных грез и мечтаний. Следя за бесконечным потоком сукна, он видел прекрасные картины. Но со временем он стал меньше предаваться мечтаниям: механическая работа не упражняла его ума, который постепенно становился тяжеловеснее и тупее. Зато мальчик зарабатывал два доллара в неделю, благодаря которым семья не голодала, а только недоедала.
В девять лет Джонни заболел корью, и ему пришлось оставить фабрику. После выздоровления он поступил на стекольный завод. Здесь предъявляли бо́льшие требования, но зато лучше платили. Платили поштучно, и чем искуснее он был, тем больше зарабатывал. Эта работа его интересовала, и вскоре Джонни оказался одним из лучших работников.
Работа была проста: ему приходилось прикреплять стеклянные пробки к маленьким флаконам. Ленточки он прицеплял к поясу, а флакон зажимал между коленями, так что мог свободно работать обеими руками. Но постепенно от такого положения он еще более сгорбился, а его грудь еще больше сжалась от десятичасового труда. Это отражалось на его легких. За день он успевал прикрепить триста дюжин пробок.
Директор завода гордился им и показывал его посетителям. Он достиг совершенства машины. Все лишние движения были устранены. Каждое движение его худых рук, мускулов его тонких пальцев было быстро и точно. Он работал с крайним напряжением, и это привело к расстройству нервной системы. По ночам у него подергивались мускулы, а днем он не мог отдыхать. Лицо его приняло болезненный вид, и кашель усилился. Он заболел воспалением легких и должен был оставить работу на заводе.
Затем Джонни вернулся на первую фабрику, где он наматывал нитки на шпульки. Там его ждало повышение. Он был на хорошем счету. Его должны были перевести в крахмальное отделение, а потом в ткацкое.
За это время машины стали вращаться быстрее, но его ум стал работать медленнее. Теперь он уже перестал мечтать. Когда-то вся его жизнь была полна грезами. Однажды он влюбился. Это было тогда, когда он начал направлять над горячим валиком поток сукна. Она была дочерью директора и гораздо старше его. Он видел ее на расстоянии и всего несколько раз. Но это не имело значения. На поверхности мелькавшего перед ним сукна ему представлялись лучезарные картины будущего: он проделывал чудеса в работе, изобретал фантастические машины, достигал славы на заводе, а потом обнимал эту девушку и нежно целовал ее в лоб.
Но это было так давно, когда он еще не был так стар и мог любить. Девушка вышла замуж, а его ум заснул. Все-таки то было прекрасное время, и Джонни часто вспоминал о нем так, как взрослые люди вспоминают время, когда они верили в добрых фей. Джонни никогда не верил в фей, но он безотчетно верил в улыбавшуюся ему будущность, которую воображение рисовало ему на потоке сукна.
Взрослым он стал очень рано. Он почувствовал свою юность уже в семь лет, когда получил первое жалованье. В нем пробудилось сознание своей независимости, и отношение к матери сразу изменилось. Проникнутый сознанием, что он делает свою работу в мире, что он является добывателем средств к жизни, он почувствовал себя более или менее равным с матерью. В одиннадцать лет он уже был вполне мужчина; в это время он полгода проработал в ночной смене. А какой ребенок останется ребенком, работая по ночам?
В его жизни было несколько событий, которые можно отметить: однажды мать купила несколько калифорнийских слив, затем он припоминал еще два случая, когда мать приготовила драчёну. Это были настоящие события, и он тепло вспоминал о них. Мать обещала ему когда-нибудь приготовить редкое блюдо, которое она называла «пловучим островом», — несравненно вкуснее драчёны. Джонни много лет ждал этого дня и рисовал себе, как он будет сидеть за столом, а перед ним будет «пловучий остров». Но, наконец, он и эту мысль отнес к числу несбыточных грез.
Однажды на улице он нашел двадцать пять центов. Это тоже было крупное событие в его жизни, но печально закончившееся. Как только монета сверкнула перед ним, он вспомнил о своей прямой обязанности. Дома, по обыкновению, голодают, и он отдаст матери эти деньги так же, как свое недельное жалованье. Его поведение в данном случае было ясно. Но он никогда не тратил ни одного цента на себя, а сласти он очень любил, и у него было особенно сильное желание поесть конфет. Лакомиться ими ему случалось только по праздничным дням. Джонни не обманывал себя. Он знал, что сознательно грешит, но все-таки накупил на пятнадцать центов сластей, а десять центов припрятал для следующего кутежа. Но, не имея привычки к деньгам, он потерял эти десять центов. Это случилось как раз в то время, когда его остро мучила совесть, и в этой потере он увидел божье возмездие и почувствовал близость страшного и гневного бога. Бог все видел и поспешил наказать его раньше, чем он решится снова согрешить.
Этот проступок он считал самым тяжким в своей жизни и, вспоминая о нем, все вновь и вновь терзался угрызениями совести. Однако воспоминание об этом случае сопровождалось и сожалением. Он находил, что истратил деньги неразумно. Теперь он поступил бы иначе. Зная, что бог наказывает так быстро, он истратил бы все двадцать пять центов сразу и этим перехитрил бы бога. Мысленно он тысячу раз тратил эти двадцать пять центов, и каждый раз все более удачно.
Было еще одно воспоминание из его прошлого, бледное и туманное, но навек втоптанное в его душу безжалостными ногами отца. Это был скорее кошмар, чем воспоминание о чем-то конкретном. Это жуткое воспоминание никогда не посещало Джонни днем. Оно являлось ночью, в тот миг, когда он, погружаясь в сон, еще не совсем терял сознание. От испуга у него начиналась бессонница, и в первый момент ему казалось, что он лежит поперек в ногах постели. В кровати он смутно различал фигуры отца и матери. Он никогда не видал отца, и единственное воспоминание о нем было связано с представлением о том, что у него страшные, безжалостные ноги.
Воспоминания ранней жизни еще сохранились в его памяти, но никаких позднейших воспоминаний у него не было. Все дни были похожи друг на друга. Вчера, сегодня или прошлый год — одинаковые и такие же, как тысяча лет или одна минута. Никаких событий, которые отмечали бы шествие времени. Да время и не шло вперед, оно всегда стояло на месте, а двигались только вращавшиеся машины. Но и они оставались на месте, хотя и двигались все быстрее.
Когда Джонни исполнилось четырнадцать лет, он начал работать в крахмальном отделении. Вот это было колоссальное событие! Наконец-то пришло нечто не по-вседневное, нечто необычайное, новая эра в его жизни! Наступила новая олимпиада. Теперь часто можно было слышать, как Джонни говорил: «Когда я начал работать в крахмальном отделении...», или «после», или «до того, как меня перевели в крахмальное...»
Шестнадцатый год рождения Джонни был отмечен его поступлением в ткацкое отделение, где он получил станок. Опять работа его интересовала. Он работал поштучно. Джонни и здесь превзошел многих, потому что фабрика превратила его в совершенную машину. Через три месяца он управлял уже двумя станками, а позже — тремя и даже четырьмя.
К концу второго года он уже вырабатывал больше всех других ткачей и вдвое больше менее способных товарищей. По мере того как его заработки приближались к максимуму, жизнь в доме пошла лучше. Но денег, которые он приносил, все же хватало только на необходимое. Дети подрастали, они ели больше, ходили в школу, а учебники стоили дорого. Чем интенсивнее он работал, тем больше дорожала жизнь. Даже квартирная плата поднялась, хотя домишко так плохо ремонтировали, что он в любую минуту грозил рухнуть.
Джонни значительно вырос, но сильно похудел и стал еще более нервным и вместе с тем угрюмым и раздражительным. Дети по горькому опыту уже знали, что с ним надо держаться осторожнее. Мать уважала его как способного работника, но в то же время немного побаивалась.
В его жизни не было ничего радостного. Дни проходили для него незаметно, а ночи он проводил в беспокойном и нервном состоянии. Остальное время он работал, и его сознание было сознанием машины. У него не было никаких идеалов и никаких иллюзий, кроме одной — что он пьет прекрасный кофе. Он был рабочий вол. У него не было умственной жизни. Но где-то глубоко в его мозгу, бессознательно для него самого, отражался каждый час его работы, каждое движение его рук, каждое сокращение его мускулов, и подготовлялся для будущего новый образ действий, который должен был поразить его самого и его маленький мирок.
Однажды — это было поздней весной — он пришел с работы еще более усталым, чем обычно. В доме, когда он сел за стол, чувствовалось какое-то напряженное ожидание. Но он ничего не замечал и ел чисто механически. Дети охали, ахали и причмокивали языками. Но он оставался глух ко всему.
— Ты знаешь, что ты ешь? — спросила наконец мать.
Он рассеянно посмотрел на тарелку, а потом так же рассеянно на мать.
— «Пловучий остров»! — торжественно провозгласила она.
— А! — сказал он.
— «Пловучий остров»! — громко закричали дети.
— А! — повторил он и через минуту добавил: — Я сегодня что-то не голоден.
Он положил ложку, отодвинул стул и с трудом встал из-за стола.
— Я, кажется, лягу спать.
Он волочил ноги с бо́льшим трудом, чем всегда. Ему стоило невероятных усилий раздеться, он чуть не со слезами взобрался на кровать, оставшись в одном башмаке. Он чувствовал что-то странное в голове, словно мозг его стал каким-то тяжелым и рыхлым. Его тонкие пальцы казались ему длинными, как вся рука, а на концах их было странное ощущение зуда. У него болела поясница, болели все кости. Ныл каждый мускул. В голове ревели и визжали миллионы машин. Все пространство заполнилось мельканием челноков. Они быстро сновали взад и вперед среди сверкавших звезд. Он сам управлял тысячей станков, работал все быстрее и быстрее, а его мозг стал разматываться, превращаясь в нитки, питавшие эту тысячу летающих челноков, и наматываясь на шпульки.
На следующее утро он не пошел работать. Он был слишком занят: в его голове работала тысяча станков. Мать, прежде чем уйти на фабрику, послала за доктором. По определению доктора, у Джонни был жестокий грипп. Дженни взяла на себя обязанность выполнять все предписания врача.
Болезнь протекала в тяжелой форме, и только через неделю Джонни начал, и то с трудом, ходить по комнате. Доктор сказал, что через неделю он может возобновить работу. Заведующий отделением посетил Джонни в воскресенье, накануне его выздоровления. «Лучший ткач в нашем отделении», сказал заведующий его матери. Он обещал сохранить за Джонни место и разрешил ему пробыть еще недельку дома.
— Почему ты не благодаришь? — с раздражением спросила мать. — Он еще не пришел в себя после болезни, — извинилась она перед гостем.
Джонни сидел сгорбившись и упорно смотрел вниз. Он оставался в этом положении еще долго после ухода заведующего. На дворе было тепло, и после обеда он уселся на ступеньках у входа. По временам его губы двигались, как будто его мозг был поглощен бесконечными вычислениями.
На следующее утро, как только потеплело, он опять расположился на ступеньках. На этот раз он взял с собой карандаш и бумагу и продолжал свои выкладки, но они давались ему, видимо, нелегко.
— Что идет после миллиона? — спросил он Вилли, когда тот вернулся из школы. — И как это число пишется?
После обеда он окончил работу. Ежедневно он занимал свое место на ступеньках, но уже без карандаша и бумаги. Он очень заинтересовался деревом, которое росло на противоположной стороне улицы. Он изучал его целыми часами и приходил в необычайное возбуждение, когда его ветви колыхались от ветра и листья трепетали.
Всю эту неделю у него был такой вид, как будто его ум был занят разрешением чрезвычайно серьезного вопроса. А в воскресенье, сидя на ступеньках, он вдруг расхохотался и этим поразил мать, которая уже много лет не слышала его смеха.
На следующий день, ранним утром, мать подошла к постели Джонни, чтобы разбудить его.

За время своей болезни он успел выспаться и поэтому сегодня проснулся, не делая над собой никаких усилий. Он не боролся и не цеплялся за одеяло, как бывало раньше.
— Не стоит, мама, — спокойно произнес он.
— Но ты опоздаешь! — сказала мать, полагая, что Джонни еще не очнулся.
— Я уже проснулся, мама. Напрасно ты стараешься: лучше оставь меня. Я все равно не встану.
— Ты ведь лишишься места! — закричала она.
— Я не встану, — повторил он странным, безразличным голосом.
Мать в этот день тоже не пошла на работу: у мальчика была болезнь страшнее всех болезней. Она знала лихорадку, бред, а это — сумасшествие. Она накрыла сына одеялом и послала Дженни за доктором.
Когда доктор пришел, Джонни спал, но потом проснулся и дал доктору руку, чтобы он пощупал пульс.
— Все благополучно, — заявил доктор. — Он только слабенький у вас и очень худой, одни кости да кожа.
— Он всегда был таким, — сказала мать.
— Ну, мама, теперь уходи. Дай мне еще вздремнуть. Джонни говорил мягко и тихо, потом так же тихо повернулся на бок и уснул.
В десять часов он проснулся и оделся. Потом вышел в кухню, где увидел испуганную мать.
— Я ухожу, мама, — произнес он, — я хочу попрощаться с тобой.
Мать закрыла лицо передником и зарыдала. Он терпеливо ждал.
— Я знала это, — пробормотала она сквозь слезы. — Но куда? — спросила она наконец, опустив передник и глядя на сына с выражением крайнего ужаса и в то же время с некоторым любопытством.
— Не знаю. Куда-нибудь.
Во время разговора перед ним отчетливо явилось дерево, которое росло по другую сторону улицы. Оно как будто пряталось под веками его глаз, и он в любую минуту мог увидеть его.
— А что будет с твоей работой? — дрожащим голосом произнесла мать.
— Никогда больше я не стану работать.
— Бог с тобой, Джонни! — крикнула мать. — Не говори так! — В словах сына она усмотрела богохульство. Она была возмущена и потрясена. — Что случилось с тобой? — спросила она, пытаясь принять властный тон.
— Числа, числа... — ответил он. — За последнюю неделю я много занимался вычислениями и пришел к удивительным выводам.
— Но я не понимаю, при чем тут числа? — воскликнула она.
Джонни спокойно улыбнулся, и мать была потрясена этим полным отсутствием его обычной угрюмой раздражительности.
— Вот послушай, — сказал он. — Я измотался вконец. Ты спросишь: отчего? — От движений. Я в движении с тех пор, как родился. Я устал и больше не хочу двигаться. Помнишь, как я работал на стекольном заводе? Я обвязывал за день триста дюжин флаконов. Я считаю, что каждый флакон требовал десяти движений. Это дает тридцать шесть тысяч движений. В десять дней получается триста шестьдесят тысяч, а в месяц — миллион восемьдесят тысяч движений. Отбрось восемьдесят тысяч, — благодушным тоном филантропа продолжал он, — и останется миллион в месяц, или двенадцать миллионов в год. А за ткацким станком я делал в два раза больше движений. Это значит — в год двадцать пять миллионов. И мне кажется, что я в движении чуть ли не миллион лет. Ну, а за эту неделю я никаких движений не делал, иной раз ни одного движения за целый час. О, как это хорошо — сидеть и ничего не делать! Я никогда до сих пор не был так счастлив, потому что у меня никогда не было времени. Я всегда двигался. Это не дает счастья. Я больше не стану так жить. Буду только сидеть и отдыхать, отдыхать...
— А что же будет с Вилли и остальными детьми? — в отчаянии опросила мать.
— Так и есть: «Вилли и остальные дети»!
В его голосе не было горечи. Он уже давно знал, что мать возлагает большие надежды на младшего сына. Но теперь он не останавливался на этой мысли. Ему было безразлично.
— Я знаю, мама, твои планы насчет Вилли. Ты хочешь, чтобы он окончил школу и стал бухгалтером! Но напрасно! Я прекращаю работу. Теперь его черед пойти на фабрику!
— И так ты поступаешь после того, как я тебя вырастила! — сказала мать, рыдая и снова закрывая лицо передником.
— Не ты меня вырастила, — печально и мягко произнес Джонни. — Я сам вырастил и себя и Вилли. Он больше, здоровее и сильнее меня. Я помню, когда я был ребенком, я никогда досыта не ел. А потом я стал работать для того, чтобы не голодал Вилли. Но этому теперь конец. Вилли, так же как и я, может пойти на фабрику или пусть убирается к дьяволу. Мне это все равно. Я устал. Ну, теперь я ухожу. Разве ты не простишься со мной?
Мать ничего не ответила. Закрыв лицо, она рыдала. Сын минуту постоял в дверях.

— Я, право, делала все, что могла, — сквозь слезы пробормотала она.
Джонни вышел из дому и направился по улице. Посмотрев на одинокое дерево, он улыбнулся.
— Теперь ничего не буду делать! — весело произнес он.
Он взглянул на небо, но солнце слепило глаза.
Джонни шел очень долго и не спеша. Прошел мимо фабрики, где работал, и улыбнулся, услышав глухой шум станков из ткацкой. Это была тихая и кроткая улыбка. Он ни к кому не питал ненависти — даже к визжащим машинам, и в его душе не было никакого озлобления. Он был преисполнен одним желанием — отдохнуть.
По мере того как Джонни удалялся от города, реже встречались дома и фабрики. Наконец город остался далеко позади, и он побрел по тенистой дорожке вдоль железнодорожного полотна. В его походке не было ничего мужественного, и вообще он не был похож на мужчину. Он был пародией на человека. Это был захиревший, исковерканный обломок жизни; он едва тащился, похожий на жалкую обезьяну. Руки у него висели плетьми. По дороге тащился худой, узкогрудый, смешной и жуткий подросток.
Миновав небольшую железнодорожную станцию, он прилег под деревом на траву. Там он пролежал до вечера. Временами он дремал, и во сне каждый мускул у него подергивался. Просыпаясь, он лежал неподвижно, следил за птицами или же смотрел сквозь ветви деревьев в небо. А то вдруг разражался беспричинным смехом.
Когда сумерки растаяли в ночном мраке, к станции подошел товарный поезд. Пока паровоз перегонял часть вагонов с одного пути на другой, Джонни подкрался к поезду, открыл дверь пустого вагона и с большими усилиями проник туда. Паровоз свистнул. Джонни тихо лежал в темноте и улыбался.