Вопросами: тепло ль? утихла ли метель,
Пороша есть иль нет?
И можно ли постель
Оставить для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Вот весенние сумерки, золотая Венера над садом, раскрыты в сад окна, и опять он со мной, выражает мою заветную мечту:
Спеши моя краса,
Звезда любви златая
Взошла на небеса!
Вот уже совсем темно, и на весь сад томится, томит соловей:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Вот я в постели, и горит «близ ложа моего печальная свеча», – в самом деле печальная сальная свеча, а не электрическая лампочка, – и кто это изливает свою юношескую любовь или, вернее, жажду ее – я или он?
Морфей, до утра дай отраду
Моей мучительной любви!
А там опять «роняет лес багряный свой убор и страждут озими от бешеной забавы» – той самой, которой с такой страстью предаюсь и я:
Как быстро в поле, вкруг открытом,
Подкован вновь, мой конь бежит,
Как звонко под его копытом
Земля промерзлая стучит!
Ночью же тихо всходит над нашим мертвым черным садом большая мглисто-красная луна – и опять звучат во мне дивные слова:
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла, –
и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой, созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот тихий час –
К брегам, потопленным шумящими волнами…
Мои чувства к Лизе Бибиковой были в зависимости не только от моего ребячества, но и от моей любви к нашему быту, с которым так тесно связана была когда-то вся русская поэзия.
Я влюблен был в Лизу на поэтический старинный лад и как в существо, вполне принадлежавшее к нашей среде.
Дух этой среды, романтизированный моим воображением, казался мне тем прекраснее, что навеки исчезал на моих глазах.
Я видел, как беднел наш быт, но тем дороже был он мне; я даже как-то странно радовался этой бедности… может быть, потому, что и в этом находил близость с Пушкиным, дом которого, по описанию Языкова, являл картину тоже далеко не богатую: