Настройки

A
A

Двенадцать стульев

Ильф и Петров

Глава 31. В театре Колумба

Ипполит Матвеевич постепенно становился подхалимом. Когда он смотрел на Остапа, глаза его приобретали голубой жандармский оттенок. В комнате Иванопуло было так жарко, что высохшие воробьяниновские стулья потрескивали как дрова в камине. Великий комбинатор отдыхал, подложив под голову голубой жилет. Ипполит Матвеевич смотрел в окно. Там, по кривым переулкам, мимо крошечных московских садов, проносилась гербовая карета. В черном ее лаке попеременно отражались кланяющиеся прохожие: кавалергард с медной головой, городские дамы и пухлые белые облачка. Громя мостовую подковами, лошади понесли карету мимо Ипполита Матвеевича. Он отвернулся с разочарованием. Карета несла на себе герб МКХ, предназначалась для перевозки мусора, и ее досчатые стенки ничего не отражали. На козлах сидел бравый старик с пушистой седой бородой. Если бы Ипполит Матвеевич знал, что кучер не кто иной, как граф Алексей Буланов, знаменитый гусар-схимник, он, вероятно, окликнул бы старика, чтобы поговорить с ним о прелестных прошедших временах. Граф Алексей Буланов был сильно озабочен. Нахлестывая лошадей, он грустно размышлял о бюрократизме, разъедающем ассенизационный подотдел, из-за которого графу вот уже полгода как не выдавали положенного по гендоговору спец-фартука. — Послушайте, — сказал вдруг великий комбинатор, — как вас звали в детстве? — А зачем вам? — Да так! Не знаю, как вас называть. Воробьяниновым звать вас надоело, а Ипполитом Матвеевичем слишком кисло. Как же вас звали? Ипа? — Киса, — ответил Ипполит Матвеевич усмехаясь. — Конгениально! Так вот что, Киса, посмотрите, пожалуйста, что у меня на спине. Болит между лопатками. Остап стянул через голову рубашку «ковбой». Перед Кисой Воробьяниновым открылась обширная спина захолустного Антиноя, спина очаровательной формы, но несколько грязноватая. — Ого, — сказал Ипполит Матвеевич, — краснота какая-то. Между лопатками великого комбинатора лиловели и переливались нефтяной радугой синяки странных очертаний. — Честное слово, цифра восемь, — воскликнул Воробьянинов. — Первый раз вижу такой синяк. — А другой цифры нет? — спокойно спросил Остап. — Как будто бы буква Р. — Вопросов больше не имею. Все понятно. Проклятая ручка! Видите, Киса, как я страдаю, каким опасностям я подвергаюсь из-за ваших стульев. Эти арифметические знаки нанесены мне большой самопадающей ручкой с пером № 86. Нужно вам заметить, что проклятая ручка упала на мою спину в ту самую минуту, когда я погрузил руки во внутренность редакторского стула. А вы, ничего-то вы толком не умеете. Почему нам пришлось бежать из театра? Из-за вас! Чорт вас дернул стоять на цинке как часовой, не двигаясь с места. Это, конечно вы делали для того, чтобы привлечь всеобщее внимание. А изнуренковский стул кто изгадил так, что мне потом пришлось за вас отдуваться? Об аукционе я уж и не говорю. Нашли время для кобеляжа! В вашем возрасте кобелировать просто вредно! Берегите свое здоровье!.. То ли дело я! За мною — стул вдовицы! За мною — два щукинских! Изнуренковский стул в конечном итоге сделал я! В редакцию и к Ляпису я ходил! И только один единственный стул вы довели до победного конца, да и то при помощи нашего священного врага — архиепископа! Неслышно ступая по комнате босыми ногами, технический директор вразумлял покорного Кису. Стул, исчезнувший в товарном дворе Октябрьского вокзала, попрежнему оставался темным пятном на сверкающем плане концессионных работ. Четыре стула в театре Колумба представляли верную добычу. Но театр уезжал в поездку по Волге с тиражным пароходом «Скрябин» и сегодня показывал премьеру «Женитьбы» последним спектаклем сезона. Нужно было решить — оставаться ли в Москве для розысков пропавшего в просторах Каланчевской площади стула, или выехать вместе с труппой в гастрольное турнэ. Остап склонялся к последнему. — А то, может быть, разделимся? — спросил Остап. — Я поеду с театром, а вы оставайтесь и проследите за стулом в товарном дворе. Но Киса так трусливо моргал седыми ресницами, что Остап не стал продолжать. — Из двух зайцев, — сказал он, — выбирают того, который пожирнее. Поедем вместе. Но расходы будут велики. Нужны будут деньги. У меня осталось шестьдесят рублей. У вас сколько. Ах, я и забыл! В ваши годы девичья любовь так дорого стоит! Постановляю: сегодня мы идем в театр на премьеру «Женитьбы». Не забудьте надеть фрак. Если стулья еще на месте и их не продали за долги соцстраху, завтра же мы выезжаем. Помните, Воробьянинов, наступает последний акт комедии: «Сокровище моей тещи». Приближается финита-ля-комедия, Воробьянинов! Не дышите, мой старый друг! Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг! Сколько таланту я показал в свое время в роли Гамлета! Одним словом, заседание продолжается! Из экономии шли в театр пешком. Еще было совсем светло, но фонари уже сияли лимонным светом. На глазах у всех погибала весна. Пыль гнала ее с площадей, жаркий ветерок оттеснял ее в переулки. Там старушки приголубливали красавицу и пили с ней чай во двориках, за круглыми столами. Но жизнь весны кончилась — в люди ее не пускали. А ей так хотелось к памятнику Пушкина, где уже шел вечерний кобеляж, где уже котовали молодые люди в пестреньких кепках, брюках-дудочках, галстуках «собачья радость» и ботиночках «Джимми». Девушки, осыпанные лиловой пудрой, циркулировали между храмом МСПО и кооперативом «Коммунар» (между б. Филипповым и б. Елисеевым). Девушки внятно ругались. В этот час прохожие замедляли шаги, но не только потому, что Тверская становилась тесна. Московские лошади были не лучше старгородских: они так же нарочно постукивали копытами по торцам мостовой. Велосипедисты бесшумно летели со стадиона Томского, с первого большого междугороднего матча. Мороженщик катил свой зеленый сундук, полный майского грома, боязливо косясь на милиционера; но милиционер, скованный светящимся семафором, которым регулировал уличное движение, был не опасен. Во всей этой сутолоке двигались два друга. Соблазны возникали на каждом шагу. В крохотных обжорочках, на виду у всей улицы, жарили шашлыки карские, кавказские и филейные. Горячий и пронзительный дым восходил к светленькому небу. Из пивных, ресторанчиков и кино «Великий Немой» неслась струнная музыка. У трамвайной остановки горячился громкоговоритель. Нужно было торопиться. Друзья вступили в гулкий вестибюль театра Колумба. Воробьянинов бросился к кассе и прочел расценку на места. — Все-таки, — сказал он, — очень дорого. Шестнадцатый ряд — три рубля. — Как я не люблю, — заметил Остап, — этих мещан, провинциальных простофиль! Куда вы полезли? Разве вы не видите, что это касса? — Ну, а куда же? Ведь без билета не пустят! — Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора. И, действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди, в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц, как-то: членов ассоциации теа- и кино-критиков, общества «Слезы бедных матерей», школьного совета «Мастерской циркового эксперимента» и какого-то «ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ». Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича. Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича: «мне только справку, вы не видите, что я даже калош не снял», пробился к окошечку и заглянул внутрь. Администратор трудился как грузчик. Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок. — Да! — кричал он. — Да, да! Восемь тридцать! Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить. — Да! Театр Колумб! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно есть. Бенуар! А бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо! Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна. — Театр Колумба!!! Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны. Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил!.. — Театр Колумба!!! Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода. Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали. — Какое мне дело! — говорил ему администратор. Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку. — Никак! — сказал администратор. — Сами понимаете — Моссовет! — Да, — мямлил Хунтов, — но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов согласовало с Павлом Федоровичем… — Не могу и не могу! Следующий! — Позвольте, Яков Менелаевич, мне в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов… — Ну что я с вами сделаю? Нет, не дам! Вам что, товарищ? Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал: — Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози… Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры. — Скорее, — крикнул он Остапу, — вашу бумажку. — Два места, — сказал Остап очень тихо, — в партере. — Кому? — Мне! — А кто вы такой, чтоб я вам давал места? — А я все-таки думаю, что вы меня знаете. — Не узнаю. Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду. — Ходят всякие, — сказал администратор, пожимая плечами, — кто их знает, кто они такие! Может быть, он из Наркомпроса? Кажется, я его видел в Наркомпросе. Где я его видел? И машинально выдавая пропуска счастливым теа- и кино-критикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза. Когда все пропуска были выданы и в фойэ уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу. Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех. Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха, саксофонах и больших полковых барабанах. Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился. К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы», Подколесина на сцене не было. Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра. Ни дверей, ни синих кисейных окон не было. Под разноцветными прямоугольниками танцовали дамочки в больших вырезанных из черного картона шляпах. Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который врезался в толпу верхом на Степане. Подколесин был наряжен в камергерский мундир. Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил: — Степа-ан! Одновременно с этим он прыгнул в сторону и замер в трудной позе. Кружки Эсмарха загремели. — Степа-а-ан! — повторил Подколесин, делая новый прыжок. Но так как Степан, стоящий тут же и одетый в барсову шкуру, не откликался, Подколесин трагически спросил: — Что же ты молчишь как Лига Наций? — Оченно я Чемберлена испужался, — ответил Степан, почесывая шкуру. Чувствовалось, что Степан оттеснит Подколесина и станет главным персонажем осовремененной пьесы. — Ну что, шьет портной сюртук? Прыжок. Удар по кружкам Эсмарха. Степан с усильем сделал стойку на руках и в таком положении ответил: — Шьет! Оркестр сыграл попури из «Чио-чио-сан». Все это время Степан стоял на руках. Лицо его залилось краской. — А что, — спросил Подколесин, — не спрашивал ли портной, на что, мол, барину такое хорошее сукно? Степан, который к тому времени сидел уже в оркестре и обнимал дирижера, ответил: — Нет, не спрашивал. Разве он депутат английского парламента? — А не спрашивал ли портной, не хочет ли, мол, барин жениться? — Портной спрашивал, не хочет ли, мол, барин платить алименты. После этого свет погас, и публика затопала ногами. Топала она до тех пор, покуда со сцены не послышался голос Подколесина: — Граждане! Не волнуйтесь! Свет потушили нарочно, по ходу действа. Этого требует вещественное оформление. Публика покорилась. Свет так и не зажигался до конца акта. В полной темноте гремели барабаны. С фонарями прошел отряд военных в форме гостиничных швейцаров. Потом, как видно на верблюде, приехал Кочкарев. Судить обо всем этом можно было из следующего диалога: — Фу, как ты меня испугал! А еще на верблюде приехал! — Ах, ты заметил, несмотря на темноту?! А я хотел преподнести тебе сладкое вер-блюдо! В антракте концессионеры прочли афишу:
ЖЕНИТЬБА текст — Н. В. Гоголя, стихи — М. Шершеляфамова, литмонтаж — И. Антиохийского, музыкальное сопровождение — X. Иванова.

Автор спектакля — Ник. Сестрин.

Вещественное оформление — Симбиевич-Синдиевич.

Свет — Платон Плащук. Звуковое оформление — Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда. Грим — мастерской КРУЛТ. Парики — Фома Кочура. Мебель — древесных мастерских ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ им. Валтассара. Инструктор акробатики — Жоржетта Тираспольских. Гидравлический пресс — под управлением монтера Мечникова.

Афиша набрана, сверстана и отпечатана в школе ФЗУ КРУЛТ.

— Вам нравится? — робко спросил Ипполит Матвеевич. — А вам? — Очень интересно, только Степан какой-то странный — А мне не понравилось, — сказал Остап, — в особенности то, что мебель у них каких-то мастерских ВОГОПАСА. Не приспособили ли они наши стулья на новый лад? Эти опасения оказались напрасными. В начале же второго акта все четыре стула были вынесены на сцену неграми в цилиндрах. Сцена сватовства вызвала наибольший интерес зрительного зала. В ту минуту, когда на протянутой через весь зал проволоке начала спускаться Агафья Тихоновна, страшный оркестр X. Иванова произвел такой шум, что от него одного Агафья Тихоновна должна была бы упасть в публику. Но Агафья держалась на сцене прекрасно. Она была в трико телесного цвета и мужском котелке. Балансируя зеленым зонтиком с надписью: «Я хочу Подколесина», она переступала по проволоке, и снизу всем были видны ее грязные подошвы. С проволоки она спрыгнула прямо на стул. Одновременно с этим все негры, Подколесин, Кочкарев в балетных пачках и сваха, в костюме вагоновожатого, сделали обратное сальто. Затем все отдыхали пять минут, для сокрытия чего был снова погашен свет. Женихи были очень смешны, в особенности — Яичница. Вместо него выносили большую яичницу на сковороде. На моряке была мачта с парусом. Напрасно купец Стариков кричал, что его душат патент и уравнительный. Он не понравился Агафье Тихоновне. Она вышла замуж за Степана. Оба принялись уписывать яичницу, которую подал им обратившийся в лакея Подколесин. Кочкарев с Феклой спели куплеты про Чемберлена и про алименты, которые британский министр взимает у Германии. На кружках Эсмарха сыграли отходную. И занавес, навевая прохладу, захлопнулся. — Я доволен спектаклем, — сказал Остап: — стулья в целости. Но нам медлить нечего. Если Агафья Тихоновна будет ежедневно на него гукаться, то он недолго проживет. Молодые люди в фасонных пиджаках, толкаясь и смеясь вникали в тонкости вещественного и звукового оформления. На лестнице раздавался снисходительный голос Хунтова. — Да. Я пишу оперу. В Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов мне говорили… И долго еще расходившаяся публика слышала барабанную дробь человека, созвучного эпохе: — Согласитесь с тем, что Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов… — Ну, — сказал Остап, — вам, Кисочка, надо бай-бай. Завтра с утра нужно за билетами становиться. Театр в семь вечера выезжает ускоренным в Нижний. Так что вы берите два жестких места для сиденья до Нижнего, Курской дороги. Не беда — посидим. Всего одна ночь. На другой день весь театр Колумба сидел в буфете Курского вокзала. Симбиевич-Синдиевич, приняв меры к тому, чтобы вещественное оформление пошло этим же поездом, закусывал за столиком. Вымочив в пиве усы, он тревожно спрашивал монтера: — Что, гидравлический пресс не сломают в дороге? — Беда с этим прессом, — отвечал Мечников, — работает он у нас пять минут, а возить его целое лето придется. — А с «прожектором времен» тебе легче было, из пьесы «Порошок идеологии»? — Конечно, легче. Прожектор хоть и больше был, но зато не такой ломкий. За соседним столиком сидела Агафья Тихоновна, молоденькая девушка с ногами твердыми и блестящими как кегли. Вокруг нее хлопотало звуковое оформление — Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд. — Вы вчера мне не в ногу подавали, — жаловалась Агафья Тихоновна, я так и свалиться могу. Звуковое оформление загалдело. — Что ж делать! Две кружки лопнули! — Разве теперь достанешь заграничную кружку Эсмарха? — кричал Галкин. — Зайдите в Госмедторг. Не то что кружки Эсмарха, термометра купить нельзя! — поддержал Галкин. — А вы разве и на термометрах играете? — ужаснулась девушка. — На термометрах мы не играем, — заметил Залкинд, — но из-за этих проклятых кружек прямо-таки заболеваешь — приходится мерять температуру. Автор спектакля и главный режиссер Ник. Сестрин прогуливался с женою по перрону. Подколесин с Кочкаревым хлопнули по три рюмки и наперебой ухаживали за Жоржеттой Тираспольских. Концессионеры, пришедшие за два часа до отхода поезда, совершали уже пятый рейс вокруг сквера, разбитого перед вокзалом. Голова у Ипполита Матвеевича кружилась. Погоня за стульями входила в решающую стадию. Удлиненные тени лежали на раскаленной мостовой. Пыль садилась на мокрые потные лица. Подкатывали пролетки. Пахло бензином. Наемные машины высаживали пассажиров. Навстречу им выбегали Ермаки Тимофеевичи, уносили чемоданы, и овальные их бляхи сияли на солнце. Муза дальних странствий хватала людей за горло. — Ну, пойдем и мы, — сказал Остап. Ипполит Матвеевич покорно повернулся. Тут он столкнулся лицом к лицу с гробовых дел мастером Безенчуком. — Безенчук! — сказал он в крайнем удивлении, — ты как сюда попал? Безенчук снял шапку и радостно остолбенел. — Господин Воробьянинов! — закричал он. — Почет дорогому гостю! — Ну, как дела? — Плохи дела, — ответил гробовых дел мастер. — Что же так? — Клиента ищу. Не идет клиент. — «Нимфа» перебивает? — Куды ей! Она меня разве перебьет? Случаев нет. После вашей тещеньки один только «Пьер и Константин» перекинулся. — Да что ты говоришь? Неужели умер? — Перекинулся, Ипполит Матвеевич. На посту своем перекинулся. Брил аптекаря нашего Леопольда и перекинулся. Люди говорили — разрыв внутренности произошел, а я так думаю, что покойник от этого аптекаря лекарством надышался и не выдержал. — Ай-яй-яй, — бормотал Ипполит Матвеевич, — ай-яй-яй! Ну, что ж, значит, ты его и похоронил? — Я и похоронил. Кому же другому? Разве «Нимфа», туды ее в качель, кисть дает? — Одолел, значит? — Одолел. Только били меня потом. Чуть сердце у меня не выбили. Милиция отняла. Два дня лежал. Спиртом лечился. — Растирался? — Нам растираться не к чему. — А сюда тебя зачем принесло? — Товар привез. — Какой же товар? — Свой товар. Проводник знакомый помог провезти задаром в почтовом вагоне. По знакомству. Ипполит Матвеевич только сейчас заметил, что поодаль от Безенчука на земле стоял штабель гробов. Иные были с кистями, иные — так. Один из них Ипполит Матвеевич быстро опознал. Это был большой дубовый и пыльный гроб с безенчуковской витрины. — Восемь штук, — сказал Безенчук самодовольно, — один к одному. Как огурчики. — А кому тут твой товар нужен? Тут своих мастеров довольно. — А гриб? — Какой гриб? — Эпидемия. Мне Прусис сказал, что в Москве гриб свирепствует, что хоронить людей не в чем. Весь материал перевели. Вот я и решил дела поправить. Остап, прослушавший весь этот разговор с любопытством, вмешался. — Слушай ты, папаша, это в Париже грипп свирепствует. — В Париже? — Ну да. Поезжай в Париж. Там подмолотишь! Правда, будут некоторые затруднения с визой, но ты, папаша, не грусти. Если Бриан тебя полюбит, ты заживешь недурно: устроишься лейб-гробовщиком при парижском муниципалитете. А здесь и своих гробовщиков хватит. Безенчук дико огляделся. Действительно, на площади, несмотря на уверения Прусиса, трупы не валялись, люди бодро держались на ногах, и некоторые из них даже смеялись. Поезд давно уже унес и концессионеров, и театр Колумба, и прочую публику, а Безенчук все еще ошалело стоял над своими гробами. В наступившей темноте его глаза горели желтым неугасимым огнем.