Настройки

A
A

Утраченные иллюзии

Оноре де Бальзак

— Позвольте, сударыня, представить вам молодого адвоката-стряпчего, о котором я вам уже говорил! Он позаботится ввести в права вашу прелестную питомицу.

Бывший дипломат рассматривал Пти-Кло, который, с своей стороны, украдкой поглядывал на прелестную питомицу. Что касается до Зефирины, в присутствии которой ни Куэнте, ни Франсис ни разу не обмолвились о нем ни одним словом, удивление ее было так велико, что вилка выпала у нее из рук. Мадемуазель де Ляэ, угрюмую девицу из породы сварливых, сложения мало изящного, тощую, с белесыми волосами, было крайне трудно выдать замуж, несмотря на ее аристократические замашки. Слова: родители неизвестны, стоявшие в метрическом свидетельстве, в сущности, преграждали ей доступ в высшие сферы, куда любящие крестная мать и Франсис желали ее ввести. Мадемуазель де Ляэ не знала истинного своего положения и была чрезвычайно разборчива: она отвергла бы и самого богатого купца из Умо. Та же довольно выразительная гримаса, которой передернулось лицо мадемуазель де Ляэ при виде тощего стряпчего, искривила, как заметил Куэнте, и физиономию Пти-Кло. Г-жа де Сенонш и Франсис, казалось, вопрошали один другого, каким бы способом им выпроводить Куэнте и его ставленника. Куэнте, от внимания которого ничто не ускользало, попросил г-на дю Отуа уделить ему минуту для беседы и прошел с дипломатом в гостиную.

— Сударь, — четко выговорил он, — отцовское чувство вас ослепляет. Вам трудно будет выдать замуж вашу дочь; и в ваших же интересах я поставил вас в безвыходное положение, ведь я люблю Франсуазу, как любят свою питомицу. Пти-Кло знает все!.. Его чрезмерное честолюбие служит порукой, что ваша дорогая крошка будет счастлива. Я уж не говорю, что Франсуаза будет вертеть мужем, как ей вздумается; ну, а вы при содействии супруги префекта, — ведь она на днях приезжает, — исхлопочите для зятя должность прокурора коронного суда. Господин Мило, как слышно, получает назначение в Невер. Пти-Кло продаст контору, вы без труда устроите его на первых порах вторым товарищем прокурора и не оглянетесь, как он станет прокурором, а там, глядишь, и председателем суда, депутатом...

Воротясь в столовую, Франсис был чрезвычайно мил с женихом своей дочери. Он выразительно посмотрел на г-жу де Сенонш и заключил эту сцену представления жениха любезным приглашением Пти-Кло отобедать у них завтра и кстати поговорить о делах. Потом он из вежливости проводил фабриканта и стряпчего до самых дверей и сказал Пти-Кло, что он, а равно и г-жа де Сенонш, доверяя отзыву Куэнте, расположены согласиться со всяким предложением опекуна мадемуазель де Ляэ, если оно может составить счастье их ангелочка.

— О-о! Она чертовски дурна! — вскричал Пти-Кло. — Я попался!..

— Она глядит аристократкой, — отвечал Куэнте. — Ну, а будь она хороша собой, неужто ее бы за вас выдали?.. Э-ге, друг мой, не перевелись еще захудалые дворянчики, которым чудо как пригодились бы тридцать тысяч франков, покровительство госпожи де Сенонш и графини дю Шатле, тем более что Франсис дю Отуа никогда не женится, а эта девушка его наследница... Ваша женитьба слажена!..

— Какими судьбами?

— А вот в каком положении стояло дело... — И Куэнте-большой одним духом изложил стряпчему свой смелый маневр. — Ходит слух, любезнейший, что господин Мило получает назначение в Невер прокурором. Продавайте контору. Глядишь, какой-нибудь десяток лет, и вы уже министр юстиции! Вы достаточно смелы, вы не побрезгуете услугами, которых потребует от вас двор.

— Стало быть, завтра в половине пятого будьте на площади Мюрье, — отвечал стряпчий, взволнованный предвкушением такого будущего. — Я увижусь с Сешаром-отцом, и мы сколотим товарищество, в котором отец и сын попадут в руки святого духа Куэнте.

В то время как старый кюре из Марсака подымался по ангулемским склонам, спеша осведомить Еву, в каком состоянии он нашел ее брата, Давид уже двенадцатый день скрывался почти рядом с тем домом, откуда вышел почтенный священник.

На площади Мюрье аббат Маррон встретил трех человек, из которых каждый был в своем роде примечателен и каждый мог оказать влияние на будущее и настоящее несчастного добровольного узника, а именно: отца Сешара, Куэнте-большого и тощего стряпчего. Три человека, три образа алчности! Но алчности столь же различной, как различны были эти люди. Один вздумал торговать своим сыном, другой своим клиентом, а Куэнте-большой покупал обоих негодяев, лаская себя надеждой, что их надует. Было около пяти часов вечера, и многие горожане, спешившие домой обедать, останавливались на минуту, чтобы поглядеть на этих трех человек. «Что за дьявольщина! О чем могут толковать между собою папаша Сешар и Куэнте-большой?..» — размышляли наиболее любопытные. «Ну, конечно, речь идет о бедняге, что оставил без куска хлеба жену с ребенком и тещу», — отвечали иные. «Вот и посылай детей учиться в Париж!» — изрек какой-то провинциальный мудрец.

— Э-ге-ге-ге! Какими судьбами вы очутились тут, господин кюре? — вскричал винокур, едва аббат Маррон показался на площади.

— Ваши близкие тому причиной, — отвечал старик.

— А полно, нет ли тут каких-нибудь затей моего сынка?.. — сказал старик Сешар.

— В вашей власти сделать всех их счастливыми, и даже без урона для себя, — сказал священник, указывая на окна, где из-за занавесей виднелась красивая голова г-жи Сешар.

В эту минуту Ева укачивала плачущего младенца, напевая ему песенку.

— Неужто вы принесли весточку о моем сыне? — сказал папаша. — А еще того лучше, не денежки ли мне несете?

— Нет, — сказал господин Маррон, — я несу сестре весть о брате.

— О Люсьене?.. — вскричал Пти-Кло.

— Да. Бедный юноша пришел пешком из Парижа. Я видел его у Куртуа, он умирает от усталости, от голода... — отвечал священник. — Ах, он так глубоко несчастен!

Пти-Кло раскланялся со священником и, взяв под руку Куэнте-большого, громко сказал:

— Мы обедаем нынче у госпожи де Сенонш, надо поспеть переодеться! — И, отойдя на два шага, шепнул: — Коготок увяз — всей птичке пропасть! Давид в наших руках...

— Я вас сосватал, сосватайте и вы меня, — сказал Куэнте-большой с лицемерной улыбкой.

— Люсьен мой товарищ по коллежу, мы с ним однокашники!.. В течение недели я у него кое-что разузнаю. Добейтесь церковного оглашения, я же ручаюсь, что упрячу Давида в тюрьму. А раз он будет заключен под стражу, моя миссия окончена.

— Ах! — проворковал Куэнте-большой. — Славное было бы дельце получить патент на наше имя!

Услыхав последнюю фразу, тощий стряпчий вздрогнул.

В это самое время к Еве входили ее свекр и аббат Маррон, который только что одним своим словом привел к развязке судебную драму.

— Послушайте-ка, госпожа Сешар, — сказал снохе старый Медведь, — что за истории рассказывает наш кюре о вашем братце!

— Ах! — воскликнула бедная Ева, пораженная в самое сердце. — Что же еще могло с ним случиться!

В ее восклицании чувствовалось столько пережитого горя, столько опасений, что аббат Маррон поспешил сказать:

— Успокойтесь, сударыня, он жив!

— Сделайте одолжение, отец, — сказала Ева старому винокуру, — позовите матушку, пусть и она послушает, что господин кюре расскажет нам о Люсьене.

Старик пошел за г-жой Шардон и сказал ей:

— Подите-ка потолкуйте с аббатом Марроном; хотя он и священник, а человек неплохой. Обед, пожалуй, запоздает, я ворочусь через часок.

И старик, равнодушный ко всему, что не звенит и не сверкает золотом, ушел, даже не подумав, какой удар ожидает эту старую женщину. Несчастье, тяготевшее над ее детьми, гибель надежд, возлагавшихся на Люсьена, неожиданная перемена в его характере, столь долго считавшемся стойким и благородным, — короче, все события, происшедшие за последние полтора года, состарили до неузнаваемости г-жу Шардон. Она была не только благородного происхождения, но у нее было благородное сердце, и она обожала своих детей. За последние шесть месяцев она перестрадала больше, чем за все время вдовства. Люсьен имел случай принять по указу короля имя де Рюбампре, вновь вызвать к жизни старинный род, восстановить титул и герб, стать знатным! А он упал в грязь! Мать судила Люсьена строже, нежели сестра, и с того дня, как ей стала известна история с векселями, она считала сына погибшим. Матери порой склонны к самообману, но они чересчур хорошо знают своих детей, которых вскормили, с которыми никогда не расставались, и поэтому г-жа Шардон, казалось, вполне разделявшая обольщения Евы насчет брата, прислушиваясь к спору, возникавшему иной раз между Давидом и его женой по поводу возможных успехов Люсьена в Париже, в душе трепетала за сына, страшась, что Давид окажется прав, ибо он говорил то же, что подсказывала ей ее материнская совесть. Она слишком хорошо знала впечатлительность дочери, чтобы делиться с ней своим горем, и была вынуждена молчаливо сносить его, на что способны только матери, глубоко любящие своих детей. Ева, с своей стороны, с ужасом наблюдала, как губительно отражались на матери горестные переживания, как старилась она преждевременно, как иссякали ее силы с каждым днем. Итак, мать и дочь искали спасения в той благородной лжи, которая никого не обманывает. Для несчастной матери слова жестокого винокура были последней каплей, переполнившей чашу ее страданий; г-жа Шардон почувствовала, что удар нанесен в самое сердце.

И когда Ева сказала священнику: «Сударь, вот моя мать!», когда аббат взглянул на это лицо, изможденное, как у престарелой, седовласой монахини, но умиротворенное тем выражением кротости и глубокого смирения, что свойственно религиозным женщинам, которые предают себя, как говорится, на волю господню, ему вдруг открылась вся жизнь этих двух созданий! Священник не чувствовал более жалости к Люсьену, их палачу. Он содрогнулся, вообразив, какие муки перенесли его жертвы.

— Матушка, — сказала Ева, утирая глаза, — наш бедный Люсьен находится неподалеку от нас, в Марсаке.

— А почему не тут? — спросила г-жа Шардон.

Аббат Маррон изложил все, что ему рассказал Люсьен и о своих лишениях в пути, и о несчастьях последних его дней в Париже. Он обрисовал терзания поэта, которые тот испытывал, когда до него дошла весть о пагубных последствиях его легкомысленного поступка, и то, как он теперь волнуется, не зная, какой прием ожидает его в Ангулеме.

— Неужто он и в нас потерял веру? — сказала г-жа Шардон.

— Несчастный прошел весь путь пешком, испытывая крайние лишения; он воротился в намерении вести самую скромную жизнь... искупить свою вину.

— Сударь, — сказала сестра, — несмотря на то, что он причинил нам столько зла, мне дорог брат, как дороги останки любимого существа; и, однако ж, я люблю его крепче, нежели любят своих братьев многие сестры. Он довел нас до нищеты, но пускай возвращается, мы разделим с ним последний кусок хлеба, — словом, все то, что он нам оставил. Ах, если бы он не покинул нас, не погибли бы самые заветные наши сокровища!

— Как! — вскричала г-жа Шардон. — Он воротился в карете женщины, похитившей его у нас? Уехать вместе с госпожой де Баржетон в ее коляске, а воротиться на запятках ее экипажа!

— Чем могу я быть вам полезен в вашем тяжелом положении? — спросил добрый кюре, желая сказать что-нибудь на прощанье.

— Ах, сударь, — отвечала г-жа Шардон, — безденежье, говорят, болезнь не смертельная, но излечить от нее может только один врач: сам больной.

— Ежели вы имеете некоторое влияние на моего свекра, убедите его помочь сыну, и вы спасете всю нашу семью, — сказала г-жа Сешар.

— Он не доверяет вам и, как мне показалось, до крайности вооружен против вашего мужа, — сказал старик, который из недомолвок винокура понял, что дела Сешара — осиное гнездо, куда соваться не следует.

Выполнив поручение, священник пошел обедать к внучатому племяннику Постэлю, и тот рассеял последние остатки благожелательности старого дядюшки, выступив, как и весь Ангулем, в защиту старика Сешара.

— Против мотовства еще можно найти средство, — сказал в заключение мелочный Постэль, — но, связавшись с любителями делать опыты, разоришься в прах.

Любопытство марсакского кюре было вполне удовлетворено, а на нем только и зиждется участие к ближнему во французской провинции. Вечером он рассказал поэту о том, что происходит у Сешаров, представив свое путешествие как миссию, принятую им на себя из чистейшего милосердия.

— Вы ввели вашу сестру и зятя в долги, которые исчисляются не то в десять, не то в двенадцать тысяч франков, — сказал он в заключение. — Может быть, в Париже это и безделица, но никто в Ангулеме не ссудит их такими деньгами. В Ангулеме нет богачей. Когда вы мне говорили о ваших векселях, я полагал, что речь идет о сумме более скромной.

Поблагодарив священника за участие, поэт сказал ему:

— Слово прощения, которое вы принесли мне, для меня истинное сокровище.

На другой день Люсьен, едва рассвело, вышел из Марсака в Ангулем; он вошел в город около девяти часов утра, опираясь на палку; на нем был коротенький сюртучок, изрядно потрепанный в дороге, и черные панталоны, побелевшие от пыли. Стоптанные сапоги достаточно красноречиво говорили о его принадлежности к жалкому сословию пешеходов. И, конечно, он не обольщался насчет того, какое впечатление произведет на его земляков резкая противоположность между его отъездом и возвращением в родной город. Но сердце сильно колотилось у бедного поэта, мучимого упреками совести, которые были вызваны рассказом старого священника, и в ту минуту он принял с покорностью это наказание, решив мужественно выдержать любопытные взгляды встречных. Он говорил сам себе: «Я держусь геройски!» Все эти поэтические натуры начинают с того, что обманывают самих себя. Покамест он шел по Умо, в душе у него происходила борьба между чувством стыда за настоящее и поэзией воспоминаний. Биение сердца участилось, когда он проходил мимо дверей Постэля; но, к счастью для него, в лавке была одна Леони Маррон с ребенком. К своему удовольствию, он увидел (так живо еще говорило в нем тщеславие), что имя его отца снято с вывески! После женитьбы Постэль выкрасил заново свою лавочку и над дверьми сделал краткую, на парижский манер, надпись: Аптека. Подымаясь по откосу от ворот Пале, Люсьен ощутил влияние родного воздуха, он не чувствовал более гнета несчастья и в упоении говорил про себя: «Я опять их увижу!» Он дошел до площади Мюрье, не встретив ни души на пути: счастье, о каком он и не мечтал, он, который некогда ходил победителем в своем городе! Марион и Кольб, сторожившие у дверей, кинулись вверх по лестнице, крича: «Пришел!» Люсьен опять увидел старую мастерскую и старый двор; всходя на лестницу, он встретил мать и сестру, они обнялись, забыв на минуту все свои горести. Почти во всех семьях сживаются с несчастьем, точно с жестким ложем, и надежда примиряет с его суровостью. Если Люсьен являл собою образ отчаяния, он являл также и образ поэзии отчаяния: солнце больших дорог позолотило его кожу; глубокая печаль, запечатленная в его чертах, отбросила свою тень на чело поэта. Такая перемена говорила о стольких страданиях, что при виде этого лица, на котором несчастье оставило свой след, могло возникнуть лишь чувство жалости. Воображение, витавшее вне лона семьи, ныне встретилось с печальной действительностью. С улыбкой радости на устах Ева глядела мученицей. Горе сообщает одухотворенность красоте молодой женщины. Значительность этого, некогда детски-наивного, лица, каким его помнил Люсьен, чересчур красноречиво говорила ему о многом и не могла не произвести на него гнетущего впечатления. Вот почему за первым порывом чувств, столь живым и естественным, и он, и его близкие почувствовали неловкость: каждый боялся заговорить. Однако ж Люсьен невольно искал взглядом того, кто отсутствовал при этой встрече. И этот откровенный взгляд вызвал слезы у Евы, а вслед за ней зарыдал и Люсьен. Что касается до г-жи Шардон, она была бледна и внешне бесстрастна. Ева встала, сошла вниз, не желая упрекнуть брата жестоким словом, и, обратившись к Марион, сказала:

Люсьен опять увидел старую мастерскую и старый двор; всходя на лестницу, он встретил мать и сестру, они обнялись, забыв на минуту все свои горести. Иллюстрация к роману Оноре де Бальзака «Утраченные иллюзии». Художник Адриан Моро, 1897 г.

— Голубушка, Люсьен так любит землянику, надобно угостить его!..

— Я и то подумала, что вы пожелаете угостить господина Люсьена. Ну, уж будьте покойны, попотчую его завтраком, а вдобавок такой обед сочиню, что пальчики оближешь!

— Люсьен! — сказала г-жа Шардон сыну. — Тебе многое надобно искупить. Уезжая в Париж, ты думал стать гордостью семьи, а довел ее до нищеты. Ты почти разбил орудие, которым твой брат мечтал добыть богатство для своего семейства. И если бы ты разбил только это... — вымолвила мать. Наступила тягостная пауза, и молчание Люсьена показало, что он признал правоту материнского укора. — Начни трудовую жизнь, — продолжала тихим голосом г-жа Шардон. — Я не виню тебя в том, что ты пытался восстановить мой благородный род; но для такой попытки требуется раньше всего состояние и чувство собственного достоинства: у тебя нет ни того, ни другого. Мы верили в тебя, — ты разбил эту веру, вселил в нас недоверие к тебе. Ты нарушил покой трудолюбивой и скромной семьи, жизненный путь которой был нелегок... Первые проступки простительны только в первый раз. Не повторяй их больше. Мы находимся в трудных обстоятельствах, будь благоразумен, слушайся сестру; несчастье великий учитель, и уроки его жестоки. Ева вкусила их плоды: она умудрена жизнью, она добрая мать, она несет на себе все тяготы хозяйства из привязанности к нашему дорогому Давиду, короче, она, по твоей вине, — мое единственное утешение.

— Вы могли бы отнестись ко мне и более сурово, — сказал Люсьен, обнимая мать. — Принимаю ваше прощение, вторично мне не придется его просить.

Вернулась Ева и по смиренной позе брата поняла, что г-жа Шардон побеседовала с ним. Добрая улыбка показалась на ее устах, и Люсьен отвечал на нее подавленными рыданиями. Личное присутствие обладает чарующим свойством, оно смягчает и самые враждебные чувства любовников, и раздоры в семье, как бы сильны ни были причины взаимного неудовольствия. Может быть, любовь прокладывает в сердце тропы, на которые так заманчиво возвращаться? Не объясняется ли это явление магнетизмом? А может быть, разум подсказывает, что надобно или расстаться навсегда, или простить безусловно? И будь то голос рассудка, какая-нибудь физическая причина или побуждение души, но всякий из нас, конечно, испытал, что взгляды, движения, поступки любимого существа пробуждают в сердцах, даже наиболее оскорбленных, огорченных или униженных, былую нежность. Если разум и не склонен к забвению, если личные интересы еще страдают, сердце, несмотря ни на что, опять идет в рабство. Вот по какой причине бедная Ева, выслушивая вплоть до самого завтрака исповедь брата, не могла, глядя на него, скрыть выражение своих глаз, и голос выдавал ее, стоило заговорить сердцу. Поняв стихию парижской литературной жизни, она поняла, почему Люсьен не устоял в борьбе. Радость ласкать младенца сестры, видеть его ребяческие выходки, чувствовать себя счастливым, оказавшись на родине, в кругу семьи, и тут же ощутить щемящую тоску при мысли, что Давид вынужден скрываться, горечь слов, срывавшихся с уст поэта, его растроганность, когда Марион подала к столу землянику, этот умилительный знак внимания сестры, которая среди житейских треволнений не забыла о любимом лакомстве Люсьена, — все, вплоть до забот об устройстве бедного брата, превращало этот день в праздник. То был как бы краткий отдых в несчастье. Сешар-отец не преминул вставить словцо наперекор радости женщин:

— Вы его чествуете, точно он вам привез невесть какие капиталы!..

— Но почему бы нам не отпраздновать встречу с братом?! — воскликнула г-жа Сешар, ревниво скрывая позор Люсьена.

Однако ж первый порыв нежности прошел, неприкрашенная действительность выступила наружу. Люсьен вскоре заметил, как изменилось к нему отношение Евы, как оно было не похоже на ту любовь, которую она к нему некогда питала. Давида глубоко уважали, Люсьена же любили, несмотря ни на что, как любят любовницу, несмотря на все страдания, которые она причиняет. Уважение — необходимая основа наших чувств, которая придает им спокойную уверенность и которой именно и недоставало в отношениях г-жи Шардон к сыну, сестры к брату. Люсьен чувствовал, что лишился того безусловного доверия, которое и по сей день питали бы к нему, не поступись он своей честью. Мнение о нем д'Артеза, высказанное в письме, стало мнением его сестры: оно просвечивало в ее взгляде, движениях, в голосе. Люсьена жалели! Но былые мечтания о том, что он составит славу семьи, станет ее гордостью, героем домашнего очага, все эти прекрасные надежды погибли безвозвратно. Его легкомыслие пугало настолько, что от него скрывали убежище Давида. Ева, не уступавшая ласкам любопытного Люсьена, которому не терпелось увидеться с братом, была не прежняя Ева из Умо, для которой достаточно было одного взгляда Люсьена, и она повиновалась беспрекословно. Люсьен говорил, что он исправит нанесенный им вред, хвалился, что спасет Давида. Ева отвечала ему: «Не вмешивайся лучше! Где тебе тягаться с такими записными мошенниками и крючкотворами, как наши противники?» Люсьен качал головой, точно бы говорил: «Я тягался с парижанами...» Сестра отвечала ему взглядом: «И был побежден».

«Меня разлюбили, — думал Люсьен. — Так, значит, семья, как и свет, любит только удачников». И на второй же день по возвращении домой, при попытке объяснить себе причины недоверия к нему матери и сестры, поэт предался если не враждебным, то все же горьким думам. Он прилагал к этой патриархальной, провинциальной жизни мерило жизни парижской, забывая, что самая скудость существования этой терпеливой и достойной семьи была творением его рук. «Они мещанки, они не могут понять меня!» — говорил он про себя, тем самым возводя преграду между собою и сестрой, матерью, Давидом. Да и мог ли он теперь обольстить их своим характером, баснословными обещаниями?

Ева и г-жа Шардон со свойственной им чуткостью, обострившейся еще под ударами стольких бедствий, читали тайные мысли Люсьена, они чувствовали, что он судит их, что он от них отдаляется. «Как изменил его Париж!» — говорили они между собою. Короче, они пожинали плоды себялюбия, взращенного ими же. И с той и с другой стороны эта закваска должна была прийти в состояние брожения и, конечно, забродила, особенно у Люсьена, хотя он и чувствовал себя виновным. Что касается Евы, она была именно из тех сестер, которые готовы сказать виновному брату: «Прости мне твои грехи...» Когда душевное согласие столь полно, как то было на заре жизни между Евой и Люсьеном, всякое посягательство на этот идеальный союз чувств — смертельно. Там, где противники помирятся, даже подравшись на шпагах, любящие расходятся безвозвратно из-за одного взгляда, из-за одного слова. В воспоминании о жизни сердца, ничем не омраченной, кроется тайна разрывов, часто необъяснимых. Можно жить с недоверием в сердце, если прошлое не являет картины чистого, безоблачного чувства; но для двух существ, некогда столь связанных душевно, совместная жизнь становится невыносимой, когда всякий взгляд, всякое слово требует осторожности. Потому-то великие поэты вынуждают умирать Поля и Виржинию, едва они выходят из отрочества. Воображаете ли вы себе Поля и Виржинию поссорившимися?.. И к чести Евы и Люсьена следует сказать, что материальные интересы, столь сильно пострадавшие, не растравляли их ран: как у безупречной сестры, так и у виновного брата все основывалось на чувстве, стало быть, малейшее недоразумение, легкая размолвка, какой-нибудь промах со стороны Люсьена могли их разлучить или вызвать одну из тех ссор, которые непоправимо разрушают семью. В денежных делах все как-то улаживается, но чувства неумолимы.

На другой день Люсьен получил номер ангулемской газеты и побледнел от удовольствия, увидев, что его особе посвящена одна из передовых статей в этой почтенной газетке, напоминавшей провинциальные академии, которые, по выражению Вольтера, как благовоспитанная девица, никогда не вызывают о себе толков.

«Пусть Франш-Конте гордится тем, что он дал жизнь Виктору Гюго, Шарлю Нодье и Кювье; Бретань — Шатобриану и Ламенне; Нормандия — Казимиру Делавиню; Турень — автору «Элоа». Отныне Ангулем, где уже при Людовике XIII знаменитый Гез, более известный под именем де Бальзака, обосновался и стал нашим соотечественником, не придется завидовать ни этим провинциям, ни Лимузену, который дал нам Дюпюитрена, ни Оверни, родине Монлозье, ни Бордо, которому посчастливилось видеть рождение стольких великих людей! Отныне и у нас есть свой поэт! Автор прекрасных сонетов под названием «Маргаритки» сочетал славу поэта со славой прозаика, ибо ему мы обязаны великолепным романом «Лучник Карла IX». Со временем наши внуки будут гордиться своим земляком Люсьеном Шардоном, соперником Петрарки!!!» (В провинциальных газетах того времени восклицательные знаки напоминали крики hurra, сопровождающие speech на meeting в Англии.) «Несмотря на блестящие успехи в Париже, наш юный поэт вспомнил, что дом де Баржетонов был колыбелью его славы, что ангулемская аристократия рукоплескала его первым поэтическим опытам, что супруга графа дю Шатле, префекта нашего департамента, поощряла его первые шаги на поприще служения Музам, и вот он опять среди нас!.. Все предместье Умо взволновалось, узнав, что вчера вернулся наш Люсьен де Рюбампре. Весть о его возвращении возбудила всеобщий живейший интерес, и, конечно, Ангулем не позволит опередить себя Умо в чествовании, которое, как гласит молва, ожидает того, кто в парижской прессе и литературе был столь блистательным представителем нашего города. Люсьен — поэт католиков и роялистов — пренебрег яростью своей прежней партии; он, говорят, воротился на родину отдохнуть от тягот борьбы, которая изнурила бы и атлета, а они люди более выносливые, нежели поэтические и мечтательные натуры.

Мы приветствуем в высшей степени мудрую мысль, поданную, как говорят, графиней дю Шатле, возвратить нашему великому поэту титул и имя славного рода де Рюбампре, единственной представительницей которого является госпожа Шардон, его мать. Стремление оживить блеском новых талантов и новой славы угасающие древние роды есть новое доказательство постоянного желания бессмертного творца хартии претворить в жизнь девиз: Единение и забвение.

Наш поэт остановился у своей сестры, госпожи Сешар».

В отделе ангулемской хроники была помещена следующая заметка:

«Наш префект, граф дю Шатле, уже назначенный камергером двора его величества, только что пожалован званием государственного советника.

Вчера все представители власти посетили господина префекта.

Графиня дю Шатле принимает у себя по четвергам.

Мэр Эскарба, господин де Негрпелис, представитель младшей ветви д'Эспаров, отец госпожи дю Шатле, недавно пожалованный графским титулом, званием пэра Франции и командора королевского ордена Людовика Святого, по слухам, получает пост председателя большой избирательной коллегии на ближайших выборах в Ангулеме».

— Взгляни-ка, — сказал Люсьен, подавая сестре газету. Ева, внимательно прочитав статью, задумалась и молча вернула листок Люсьену. — Что ты скажешь?.. — спросил Люсьен, удивленный ее сдержанностью, можно сказать равнодушием.

— Друг мой, — отвечала она, — эта газета принадлежит Куэнте, они полные хозяева в выборе статей, и только префектура и епископство могут оказать на них давление. Полагаешь ли ты, что твой бывший соперник, нынешний префект, настолько великодушен, что станет петь тебе такие хвалы? Неужто ты забыл, что ведь это братья Куэнте преследуют нас, прикрываясь именем Метивье? Несомненно, они хотят затравить Давида и воспользоваться плодами его открытий. От кого бы ни исходила эта статья, она меня беспокоит. Ты возбуждал тут только ненависть и зависть; на тебя тут клеветали, оправдывая пословицу: Нет пророка в своем отечестве, и вдруг все меняется, точно по волшебству!..

— Ты не знаешь, как тщеславны провинциальные города, — отвечал Люсьен. — В одном южном городке жители торжественно встречали у городских ворот молодого человека, получившего первую награду на конкурсном экзамене, заранее приветствуя в нем будущего великого человека.

— Послушай, милый мой Люсьен, я не стану докучать тебе нравоучениями, скажу только одно: не доверяй тут никому.

— Ты права, — отвечал Люсьен, удивляясь, что сестра не разделяет его восторгов.

Поэт был наверху блаженства, увидев, в какой триумф превращается его бесславное, постыдное возвращение в Ангулем.

— Вы не верите крупице славы, которая обходится нам столь дорого! — вскричал Люсьен, нарушая молчание, длившееся час, покуда в груди его бушевала гроза.

В ответ Ева взглянула на Люсьена, и этот взгляд вынудил его устыдиться своего несправедливого упрека.

Перед самым обедом рассыльный из префектуры принес письмо господину Люсьену Шардону; оно как будто оправдывало тщеславие поэта, которого свет оспаривал у семьи.

Письмо оказалось пригласительным:

Граф Сикст дю Шатле и графиня дю Шатле просят господина Люсьена Шардона оказать им честь пожаловать откушать с ними пятнадцатого сентября сего года.

К письму была приложена визитная карточка:

ГРАФ СИКСТ ДЮ ШАТЛЕ

Камергер двора его величества, префект Шаранты, государственный советник.

— Вы в милости, — сказал Сешар-отец, — в городе только о вас и толкуют, точно о какой-нибудь важной персоне... Ангулем и Умо оспаривают друг у друга честь свить для вас венок.

— Моя милая Ева, — сказал Люсьен на ухо сестре, — я решительно в том же положении, в каком был в Умо в тот день, когда был зван к госпоже де Баржетон: чтобы принять приглашение префекта, у меня нет фрака!

— А ты все же думаешь принять приглашение? — испуганно воскликнула г-жа Сешар.

Вопрос, идти или не идти в префектуру, послужил причиной спора между сестрой и братом. Здравый мысл провинциалки подсказывал Еве, что в свете следует появляться только с веселым лицом, в элегантном костюме, безукоризненно одетым; но она таила истинные свои мысли: «К чему поведет обед у префекта? Что готовит для Люсьена великосветский Ангулем? Не замышляют ли что-нибудь против него?»

Кончилось тем, что Люсьен, перед тем как лечь спать, сказал сестре:

— Ты не знаешь, как велико мое влияние; жена префекта боится журналистов, и притом графиня дю Шатле все та же прежняя Луиза де Негрпелис! Женщина, сумевшая выхлопотать столько милостей, может спасти Давида! Я расскажу ей об открытии брата, и для нее ничего не значит выхлопотать у правительства субсидию в десять тысяч франков.

В одиннадцать часов вечера Люсьен, его сестра, мать и папаша Сешар, Марион и Кольб были потревожены городским оркестром, к которому присоединился еще гарнизонный; площадь Мюрье была полна народу. Ангулемская молодежь приветствовала серенадой Люсьена де Рюбампре. Люсьен подошел к окну в спальне сестры и посреди глубокого молчания, наступившего после того, как отзвучали последние аккорды серенады, сказал:

— Благодарю соотечественников за оказанную мне честь, постараюсь быть ее достойным. Позвольте мне на этом закончить: волнение мое чересчур сильно, и я не в состоянии говорить.

— Да здравствует автор «Лучника Карла Девятого»! — Да здравствует автор «Маргариток»! — Да здравствует Люсьен де Рюбампре!

После этого троекратного залпа приветствий, выкрикнутых несколькими голосами, в окно полетели букеты и три венка, брошенные ловкой рукой. Десять минут спустя площадь Мюрье опять стала безлюдной и водворилась тишина.

— Я предпочел бы десять тысяч франков, — сказал старый Сешар, с крайне ехидной миной разглядывая со всех сторон венки и букеты, — но вы ведь преподнесли им маргаритки, ну, а они вам — букеты: вы цветочных дел мастер!

— Вот как вы цените внимание, которым меня почтили сограждане! — вскричал Люсьен, и выражение его лица изобличало, что забыты все горести: оно так и сияло довольством. — Кабы вы знали людей, папаша Сешар, вы знали бы, что такие минуты в жизни неповторимы. Лишь искренний восторг способен вылиться в подобное торжество!.. Такие вещи, милая матушка и дорогая сестра, сглаживают многие огорчения! — Люсьен обнял сестру и мать, как обнимают в те минуты, когда радость поднимается в душе столь могучей волной, что хочется увлечь ею дружеские сердца. («За отсутствием друга, — сказал однажды Бисиу, — опьяненный успехом сочинитель обнимает слугу».) — Ну, ну, детка, — сказал он Еве, — о чем ты плачешь?.. А-а! От радости?..

Оставшись наедине с матерью, Ева, прежде чем опять лечь в постель, сказала ей:

— Увы! В нашем поэте, сдается мне, есть что-то от красивой женщины самого последнего разбора...

— Ты права, — кивая головой, отвечала мать. — Люсьен уже забыл не только свои горести, но и наши.

Мать и дочь расстались, не решаясь высказать до конца свои мысли.

В странах, снедаемых духом общественного неповиновения, прикрытого словом «равенство», всякая победа является одним из тех чудес, которые, как, впрочем, и некоторые иные чудеса, не обходятся без закулисных махинаций. Из десяти случаев торжественных признаний, какие выпадают на долю десяти лиц, прославленных еще при жизни у себя на родине, девять объясняются причинами, непосредственно не касающимися увенчанной знаменитости. Торжество Вольтера на подмостках французского театра не является ли торжеством философии его века? Во Франции признание возможно только в том случае, если, возлагая венец на голову победителя, каждый мысленно венчает самого себя. Стало быть, предчувствия обеих женщин имели свои основания. Успех провинциальной знаменитости находился в чересчур резком противоречии с косными нравами Ангулема и явно был подстроен с какими-то корыстными целями или же создан неким влюбленным режиссером, короче, обязан сотрудничеству равно вероломному. Ева, впрочем, как и большинство женщин, была недоверчива в силу инстинкта, она жила не умом, а сердцем. Засыпая, она говорила сама себе: «Кто же тут до такой степени любит моего брата, чтобы взволновать весь город?.. «Маргаритки» еще не изданы. Как же поздравлять с будущим успехом?..»

И действительно, вся эта шумиха была поднята Пти-Кло. В тот день, когда кюре из Марсака сообщил ему о возвращении Люсьена, стряпчий впервые обедал у г-жи де Сенонш и должен был официально просить руки ее питомицы. Это был один из тех семейных обедов, торжественность которых выражается скорее в нарядах, чем в большом съезде гостей. Хотя все было обставлено по-семейному, каждый старался показать себя с наилучшей стороны, и это намерение сквозило в манере держать себя. Франсуаза была разодета, точно напоказ. Г-жа де Сенонш шла под знаменами своего самого вычурного наряда. Г-н дю Отуа был в черном фраке. Г-н де Сенонш, получив письмо жены, извещавшей его о приезде г-жи дю Шатле, которая впервые должна появиться перед ангулемским светом в их доме на вечере в честь представления обществу жениха Франсуазы, поспешил покинуть г-на Пимантеля и появился на знаменательном вечере. Куэнте, облаченный в свой лучший коричневый сюртук, напоминавший сутану, щеголял, привлекая взгляды, бриллиантом в шесть тысяч франков, красовавшимся в его жабо, — месть богатого купца захудалой аристократии. Пти-Кло, начисто выбритый, припомаженный, вылощенный, не мог, однако, отделаться от присущей ему кислой мины. Само собою напрашивалось сравнение этого тощего, затянутого во фрак стряпчего с замороженной гадюкой; но его сорочьи глаза, одушевленные надеждой, приобрели такую живость, а от всей его особы веяло таким нарочитым холодом, он держал себя так чопорно, что и точно походил на какого-нибудь новоиспеченного королевского прокурора из честолюбцев. Г-жа де Сенонш настойчиво просила своих близких знакомых ни словом не обмолвиться как о первой встрече ее воспитанницы с женихом, так и о том, что ожидается супруга префекта, и, стало быть, она могла надеяться, что ее салон будет полон гостей. В самом деле, г-н префект с супругой сделали официальные визиты, иными словами — завезли кое-кому свои визитные карточки, приберегая честь личных визитов в качестве средства воздействия. Не мудрено, что ангулемская аристократия буквально изнемогала от любопытства, и многие особы из лагеря Шандуров предполагали появиться в особняке Баржетонов, ибо упорно не желали именовать этот дом особняком Сеноншей. Доказательства влиятельности графини дю Шатле пробудили немало честолюбий; притом говорили, что она переменилась, и к лучшему, и каждый желал об этом судить лично. Узнав от Куэнте по пути к особняку важную новость о благосклонности к Зефирине супруги префекта, которая разрешила представить ей жениха своей дорогой Франсуазы, Пти-Кло льстил себя надеждой извлечь пользу из щекотливого положения, в которое возвращение Люсьена ставило Луизу де Негрпелис.

Господин и госпожа де Сенонш вошли в столь крупные расходы, связанные с покупкой дома, что, как истые провинциалы, и не думали вносить в него хотя бы малейшие изменения. Поэтому, когда доложили о приезде Луизы и Зефирина вышла ей навстречу, первое, что она сказала, указывая на небольшую люстру с подвесками, на деревянную обшивку стен и мебель, некогда очаровавшие Люсьена, было: «Дорогая Луиза, поглядите... тут вы у себя дома!..»

— Об этом, моя милая, я менее всего хотела бы вспоминать, — любезно сказала жена префекта, окидывая взглядом собравшееся общество.

Разительная перемена, происшедшая в Луизе де Негрпелис, была признана всеми. Парижский свет, в котором она вращалась вот уже полтора года, счастье первых дней замужества, преобразившее женщину, как Париж преобразил провинциалку, приемы великосветской дамы, быстро ею усвоенные, все это обратило графиню дю Шатле в женщину, столь же походившую на г-жу де Баржетон, сколько девушка лет двадцати походит на свою мать. Она носила прелестный кружевной чепец и цветы, небрежно приколотые булавкой с крупным брильянтом. Прическа на английский манер была ей к лицу и молодила ее, смягчая резкость ее черт. На ней было фуляровое платье, восхитительно отделанное бахромой; лиф, выкроенный мысом, творение знаменитой Викторины, прекрасно обрисовывал ее стан. Плечи, прикрытые блондовой косынкой, чуть просвечивали сквозь дымку ткани, искусно обернутой вокруг чересчур длинной шеи. Притом она так мило забавлялась прелестными безделушками, искусство обращения с которыми составляет камень преткновения для провинциалок: прелестный флакончик с духами свисал на цепочке с браслета; в руке она держала веер и свернутый носовой платочек, что ничуть ее не стесняло. Изысканный вкус, запечатленный в мельчайших подробностях наряда, поза и манеры, которые она переняла у г-жи д'Эспар, свидетельствовали, что Луиза прошла высокую школу Сен-Жерменского предместья. Что касается старого щеголя времен Империи, он как-то сразу перезрел, точно дыня, еще зеленая накануне и пожелтевшая в одну ночь. Относя расцвет красоты жены на счет утраченной свежести Сикста, гости на ухо нашептывали друг другу провинциальные остроты, и с тем большей охотою, что все женщины были вне себя от нового возвышения бывшей ангулемской королевы, и цепкому выскочке приходилось расплачиваться за жену. Исключая г-на де Шандура с супругой, покойного Баржетона, г-на Пимантеля и Растиньяка, в гостиной находилось почти столь же многочисленное общество, как и в тот день, когда Люсьен читал тут стихи; прибыл даже епископ со старшими викариями. Пти-Кло, ошеломленный блеском ангулемской аристократии, в кругу которой еще четыре месяца тому назад он отчаивался когда-нибудь себя видеть, почувствовал, как утихает его ненависть к высшим классам. Он нашел графиню дю Шатле обворожительной и сказал про себя: «Вот, однако ж, женщина, которая может сделать меня помощником прокурора!» В самом разгаре вечера, побеседовав с каждой дамой и изменяя тон разговора в зависимости от влиятельности и прежнего отношения собеседницы к ее побегу с Люсьеном, Луиза с епископом удалились в будуар. Тогда Зефирина взяла под руку Пти-Кло, биение сердца которого усилилось, и ввела его в тот самый будуар, откуда пошли все беды Люсьена и где им суждено было завершиться.

— Вот рекомендую, — господин Пти-Кло, дорогая! Прошу любить и жаловать, тем более что все, что ты сделаешь для него, послужит во благо моей воспитаннице.

— Вы ходатай по делам, сударь? — сказала величавая дочь Негреплисов, измеряя взглядом Пти-Кло.

— Увы, графиня. (Никогда в жизни сыну портного из Умо не доводилось произносить такого титула: он едва его выговорил.) Но, — продолжал он, — от вас, графиня, зависит поставить меня должным образом в прокуратуре. Господин Мило, как говорят, переводится в Невер...

— Но разве не требуется быть прежде младшим, а потом старшим товарищем прокурора? — возразила графиня. — Я желала бы видеть вас сразу старшим помощником прокурора... Однако ж, прежде чем заняться вами и исходатайствовать для вас такую милость, я желала бы убедиться в вашей преданности законной династии, религии и особенно господину де Виллелю.

— О сударыня, — сказал Пти-Кло, склоняясь к самому уху графини. — я предан королю душой и телом.

— Вот это нам и нужно в настоящее время, — отвечала она, откинувшись назад и тем самым давая понять, что не желает, чтобы ей нашептывали что-нибудь на ухо. — Ежели вы и впредь будете угодны госпоже де Сенонш, рассчитывайте на меня, — прибавила она, заключая свои слова царственным движением руки, державшей веер.

— Сударыня, — сказал Пти-Кло, заметив Куэнте, показавшегося в дверях будуара, — Люсьен приехал.

— Ну, и что же, сударь?.. — отвечала ему графиня таким тоном, что всякое подобие ответа застряло бы в горле человека обыкновенного.

— Графиня, вы не изволили меня понять, — продолжал Пти-Кло, пользуясь самыми почтительными выражениями вежливости, — я желал лишь представить доказательство своей преданности вашей особе. Не соизволите ли указать, графиня, как подобает встретить в Ангулеме человека, которому вы создали имя? Выбора нет: он должен быть или опозорен, или прославлен.

Луиза де Негрпелис не задумывалась над этим вопросом, в разрешении которого она, очевидно, была заинтересована если не ради настоящего, то ради прошлого. А между тем в зависимости от чувств, которые теперь она питала к Люсьену, стоял успех замысла, взлелеянного стряпчим насчет ареста Сешара.

— Господин Пти-Кло, — сказала она, принимая высокомерную и величавую позу, — вы желаете служить правительству? Знайте же основное его правило: никогда не признавать за собой ошибок; а женщинам еще в большей степени, нежели правительствам, присущ инстинкт власти и чувство собственного достоинства.

— Я именно так и думал, сударыня, — отвечал он с живостью, наблюдая внимательно, хотя и не явно, за графиней. — Люсьен воротился буквально нищим. Но ежели потребуется оказать ему почести, я могу благодаря именно этим почестям принудить его покинуть Ангулем, где его сестра и зять подвергаются сейчас жестоким преследованиям по суду...

Надменное лицо Луизы де Негрпелис выдало затаенное удовольствие. Пораженная догадливостью стряпчего, она взглянула на него поверх веера, и, так как в комнату входила Франсуаза де Ляэ, у нее нашлось время, чтобы обдумать ответ.

— Сударь, — сказала она с многозначительной улыбкой, — вы скоро будете прокурором...

Не значило ли это сказать все, не роняя своего достоинства?

— О сударыня! — вскричала Франсуаза, подходя к супруге префекта, чтобы поблагодарить ее. — Вам я буду обязана счастьем моей жизни. — И с чисто девичьей непосредственностью, наклонившись к своей покровительнице, она шепнула: — Быть женой провинциального стряпчего — значит сгорать на медленном огне...

Если Зефирина прибегла к помощи Луизы, то натолкнул ее на это Франсис, не лишенный некоторого знания чиновного мира.

— В первые дни пришествия к власти, будь то префектура, трон или промышленное предприятие, — сказал бывший генеральный консул своей подруге, — люди воодушевлены желанием оказывать услуги; но коль скоро они познают неудобства покровительства, они охладевают. Сейчас Луиза сделает для Пти-Кло то, чего месяца через три не сделает и для вашего мужа.

— А вы подумали, графиня, — говорил между тем Пти-Кло, — к чему обязывает чествование нашего поэта? Вам придется, графиня, принимать Люсьена целых десять дней, покуда не остынет наше рвение.

Супруга префекта наклонением головы отпустила Пти-Кло и встала, чтобы побеседовать с г-жой де Пимантель, появившейся в дверях будуара. Маркиза только что не без удивления выслушала новость о возведении старика Негрпелиса в пэры Франции и теперь сочла нужным оказать внимание женщине, которая так искусно воспользовалась своими грехами, чтобы повысить свою влиятельность.

— Скажите, дорогая, что побудило вас ходатайствовать о назначении вашего отца в верхнюю палату? — сказала маркиза, беседуя на темы, не подлежащие огласке, со своей дорогой Луизой, перед превосходством которой она преклоняла колени.

— Дорогая, мне охотно оказали эту милость, тем более что у моего отца нет сыновей, а сам он до гроба останется верен короне; но ежели у меня будут сыновья, то старший, я решительно в том уверена, унаследует от деда титул, герб и звание пэра...

Госпожа де Пимантель с огорчением увидела, что ей не доведется возвести г-на де Пимантеля в пэры с помощью матери, честолюбие которой простиралось на детей, еще не родившихся.

— Префекторша в моих руках, — сказал Пти-Кло Куэнте, когда они вышли, — и я вам обещаю желанный для вас товарищеский договор... Через месяц я буду старшим помощником прокурора, а вы станете хозяином Сешара. Постарайтесь теперь же подыскать преемника для моей конторы; за какие-нибудь пять месяцев она стала первой в Ангулеме...

— Дай только вам карты в руки... — сказал Куэнте, почти завидуя своему ставленнику.

Теперь всякий может понять, в чем была причина успеха Люсьена на родине. По примеру французского короля, который не мстил за герцога Орлеанского, Луиза предпочла забыть обиды, нанесенные в Париже г-же де Баржетон. Она пожелала покровительствовать Люсьену, уничтожить его своим покровительством и потом просто-напросто избавиться от него. Будучи благодаря сплетням осведомлен о всех парижских интригах, Пти-Кло правильно рассчитывал на живучую ненависть женщины к человеку, который не догадался полюбить ее, когда ей это было угодно.

На другой день после восторженной встречи, оправдавшей прошлое Луизы де Негрпелис, Пти-Кло, желая совершенно вскружить голову Люсьену и прибрать его к рукам, явился к г-же Сешар, сопутствуемый шестью молодыми людьми, бывшими товарищами Люсьена по ангулемскому коллежу.

От имени воспитанников коллежа депутация приглашала автора «Маргариток» и «Лучника Карла IX» присутствовать на торжественном обеде, который они давали в честь великого человека, вышедшего из их рядов.

— Неужто это твоя мысль, Пти-Кло? — вскричал Люсьен.

— Твое возвращение на родину, — сказал Пти-Кло, — подстрекнуло наше самолюбие, затронуло в нас чувство чести, мы сложились и готовим тебе великолепный обед. Наш директор и преподаватели будут на обеде, надо полагать, явятся и власть имущие.

— И когда же состоится этот торжественный обед? — спросил Люсьен.

— В будущее воскресенье.

— Право, не могу, — отвечал поэт, — вот разве дней через десять... Тогда с охотою...

— Ну, что ж, будь по-твоему! — сказал Пти-Кло. — Итак, через десять дней.

Люсьен был обаятелен в общении с прежними товарищами, а те, в свою очередь, выказывали ему восхищение почти благоговейное. Чуть ли не полчаса разглагольствовал Люсьен, щеголяя остроумием, ибо чувствовал себя на пьедестале и желал оправдать мнение соотечественников; заложив пальцы в карманы жилета, он изъяснялся, как человек, взирающий на события с высоты, на которую его вознесли сограждане. Он был скромен, добродушен, настоящий гений в халате. То были жалобы атлета, утомленного парижскими состязаниями и притом разочарованного; он так горячо хвалил товарищей за их приверженность к родной провинции, что буквально всех очаровал. Затем, увлекши Пти-Кло в сторону, он пожелал узнать истину о положении дел Давида и попенял, что стряпчий допустил наложение ареста на имущество его зятя. Люсьен вздумал перехитрить Пти-Кло. А Пти-Кло старался утвердить своего бывшего товарища в том мнении, что он-де, Пти-Кло, просто-напросто ничтожный провинциальный стряпчий, простодушный человек. Устройство современного общества, гораздо более сложного по своей организации, нежели древнее общество, привело к тому, что человеческие способности подразделились. Некогда люди выдающиеся должны были быть всесторонне образованными, но такие люди встречались редко и сияли подобно светочам среди народов древности. Позже, если способности и специализировались, все же отдельные, отличающие их качества относились ко всей совокупности поступков. Так, человек себе на уме, как прозвали Людовика XI, мог проявлять свою хитрость в любом случае; но ныне самое качество способностей подразделилось. Можно сказать: сколько профессии, столько и видов хитрости. Любой провинциальный стряпчий, любой крестьянин перехитрит в житейских делах самого хитроумного дипломата. Самый пронырливый журналист может оказаться простофилей в торговых делах, и Люсьен должен был стать и стал игрушкой в руках Пти-Кло. Лукавый стряпчий, конечно, сам написал статью, по милости которой Ангулем, вкупе с его предместьем Умо, вздумал устроить празднество в честь Люсьена. Сограждане Люсьена, явившиеся на площадь Мюрье, были мастеровыми из типографии и с бумажной фабрики Куэнте; им сопутствовали писцы Пти-Кло, Кашана и несколько товарищей по коллежу. Назвавшись однокашником поэта, Пти-Кло здраво рассудил, что рано или поздно его товарищ проговорится и откроет убежище Давида. И если Давид погибнет по вине Люсьена, поэт должен будет покинуть Ангулем. Поэтому, желая подчинить Люсьена своему влиянию, он держал себя с ним, как низший с высшим.

— Да неужто я не пытался сделать все, что было в моих силах? — сказал Пти-Кло Люсьену. — Ведь речь шла о сестре моего однокашника; но в суде положение создалось безвыходное. Первого июня Давид просил меня обеспечить ему спокойствие на три месяца; дело приняло угрожающий оборот только в сентябре, да и то я сумел спасти имущество от заимодавцев, ибо в окружном суде я дело выиграю; я добьюсь признания преимущественного права жены, не прикрывающего в настоящем случае никакого обмана. Что касается тебя, ты воротился в несчастье, но все же ты гениальный человек... (Люсьен отпрянул, точно ему чересчур близко к носу поднесли кадило.) Да, да, дорогой мой, — продолжал Пти-Кло, — я прочел «Лучника Карла IX», это более чем роман, это настоящая книга! А такое предисловие могли написать только два человека: Шатобриан или ты!

Люсьен принял хвалу, не сказав, что предисловие написано д'Артезом. Из ста французских писателей девяносто девять поступили бы так же, как он.

— И вообрази себе, тут виду не показали, что о твоем приезде известно, — продолжал Пти-Кло с притворным негодованием. — Когда я обнаружил это всеобщее равнодушие, мне взбрело в голову взбудоражить весь этот мирок. Я написал статью, которую ты прочел...

— Неужто это ты?! — вскричал Люсьен.

— Я самый!.. А теперь Ангулем и Умо оспаривают свои права на тебя. Я собрал молодежь, бывших твоих товарищей по коллежу, и устроил тебе вчера серенаду; а раз начав, мы увлеклись, затеяли подписку на обед. «Пусть Давид скрывается, зато Люсьен будет увенчан лаврами!» — сказал я самому себе. Более того, — продолжал Пти-Кло, — я видел графиню Шатле и дал ей понять, что ради себя самой она должна спасти Давида; она может, она обязана это сделать. Если Давид действительно сделал открытие, о котором он говорил мне, правительство не разорится, поддержав его. А какая честь для префекта стать, так сказать, причастным к столь важному изобретению, оказав покровительство изобретателю. Ведь он прослывет просвещенным администратором. Твою сестру напугала наша судебная перестрелка! Она еще по-настоящему не понюхала пороха... Битва в суде обходится столь же дорого, как и на поле сражения; но Давид удержал свои позиции, он хозяин изобретения, его не могут арестовать, его не арестуют!

— Благодарю тебя, дорогой мой, я вижу, что могу доверить тебе мой план, ты мне поможешь его осуществить. — Пти-Кло посмотрел на Люсьена, причем его нос, похожий на буравчик, принял вид вопросительного знака. — Я хочу спасти Давида, — сказал Люсьен с особою значительностью, — я виновник его несчастья, и я все исправлю... я могу оказать влияние на Луизу...

— На Луизу?

— На графиню дю Шатле!.. (Пти-Кло сделал неопределенное движение). Я имею на нее влияние большее, нежели она сама думает, — продолжал Люсьен, — однако ж, дорогой мой, хотя я и имею влияние на вашу знать, у меня нет фрака...

Пти-Кло опять сделал какое-то неопределенное движение, точно хотел предложить свой кошелек.

— Благодарю, — сказал Люсьен, пожимая руку Пти-Кло. — Дней через десять я сделаю визит жене префекта и отдам визит тебе.

И они расстались, по-товарищески пожав друг другу руки.

«Он, конечно, поэт, — сказал самому себе Пти-Кло, — ибо он безумец!»

«Что ни говори, — думал Люсьен, возвращаясь к сестре, — истинные друзья только друзья со школьной скамьи».

— Люсьен, — сказала Ева, — что тебе обещал Пти-Кло? На что тебе его дружба? Остерегайся его!

— Его-то? — вскричал Люсьен. — Послушай, Ева, — продолжал он, как бы повинуясь мелькнувшей у него мысли, — ты утратила веру в меня, ты утратила доверие ко мне, и подавно можешь не доверять Пти-Кло; но не пройдет и двух недель, как ты переменишь свое мнение, — прибавил он с фатовским видом...

Люсьен поднялся к себе в комнату и написал такое письмо Лусто:

«Дорогой мой, из нас двоих только я могу помнить о билете в тысячу франков, которые я тебе ссудил; но, увы! я чересчур хорошо представляю положение, в котором тебя застанет мое письмо, поэтому слешу прибавить, что не требую возврата их ни в золотой, ни в серебряной монете; нет, я прошу об одном: услуга за услугу, как иной просил бы у Флорины любви в возмещение долга. У нас с тобой общий портной, ты, стало быть, можешь безотлагательно заказать для меня полное обмундирование. Конечно, я не щеголяю в костюме Адама, но все же в обществе показаться не могу. Тут, вообрази мое удивление, меня ожидают почести, воздаваемые провинцией парижским знаменитостям. Я герой предстоящего банкета, — ни дать ни взять депутат левой! Теперь ты понимаешь, как мне нужен черный фрак? Займись-ка этим делом, посули заплатить, пусти пыль в глаза, короче, разыграй какую-нибудь неизданную сцену между Дон-Жуаном и господином Диманшем, ибо разодеться по-праздничному мне надобно во что бы то ни стало. На мне одни отрепья: вникни в это! На дворе сентябрь, погода стоит восхитительная, ergo позаботься, чтобы я к концу нынешней недели получил обворожительный утренний наряд: легкий сюртук темно-зеленого сукна с бронзовой искрой, три жилета — один серого цвета, другой клетчатый, в шотландском вкусе, третий совершенно белый; затем три пары панталон смерть женщинам — одни из белой английской фланели, другие нанковые, третьи из легкого черного казимира; наконец, вечерний черный фрак с черным атласным жилетом. Ежели ты вновь обрел какую-нибудь Флорину, поручаю ей выбрать по своему вкусу два пестрых галстука. В сущности, все это пустяки! Я рассчитываю на тебя, на твою ловкость: портной меня мало беспокоит. Мой дорогой друг, много раз мы с тобой скорбели, что изобретательность нищеты, этого, без сомнения, сильнейшего яда для человека (в особенности для парижанина!), эта изобретательность, которая удивила бы и самого сатану, не нашла еще способа получить в долг шляпу! Когда мы введем в моду шляпы стоимостью в тысячу франков, они станут доступны, но до той поры в карманах у нас должно звенеть золото, чтобы оплачивать покупку шляпы наличными. Ах! Какой вред нанесла нам французская комедия фразой: «Лафлер, наполни золотом мои карманы!» Итак, я вполне чувствую, как трудно исполнить мою просьбу: присоединить к посылке портного пару сапог, пару бальных башмаков, шляпу, шесть пар перчаток! Я требую невозможного, знаю! Но разве жизнь литераторов не есть невозможность, возведенная в правило?.. Скажу тебе одно: соверши это чудо, сочинив большую статью или небольшую подлость; мы будем в расчете, и я прощу тебе твой долг. А ведь это долг чести, мой милый, и он уже год как числится за тобой; ты покраснел бы, если бы мог краснеть. Мой дорогой Лусто, шутки в сторону, я в тяжелых обстоятельствах. Суди сам: Выдра разжирела, стала женой Цапли, а Цапля теперь — префект Ангулема. Эта мерзкая чета может многое сделать для моего зятя, которого я поставил в ужасное положение, его преследуют за долги, он скрывается, над ним тяготеют векселя!.. Мне надобно предстать пред очи супруги префекта и любой ценой восстановить свое прежнее на нее влияние. Не ужасно ли сознавать, что судьба Давида Сешара зависит от пары изящных сапог, серых шелковых ажурных чулок (не забудь о них) и новой шляпы!.. Я скажусь больным, и больным всерьез, лягу в постель, как Дювике, чтобы на время избавить себя от докуки отвечать на восторги моих сограждан. Мои сограждане, дорогой мой, почтили меня серенадой. И с тех пор, как я узнал, что восторженность ангулемцев подогрета одним из моих школьных товарищей, меня начинает занимать вопрос: сколько же глупцов понадобится, чтобы составить понятие: сограждане?

Постарайся поместить в парижской хронике несколько строк по поводу торжественного приема, оказанного мне, — ты возвысил бы меня здесь на несколько вершков. Притом я дал бы почувствовать Выдре, что у меня есть еще в парижской прессе если не друзья, то все же влияние. Я не отказываюсь ни от одной надежды и надеюсь отплатить тебе за услугу. Ежели тебе нужна серьезная вводная статья для какого-нибудь сборника, то у меня довольно времени, чтобы обдумать ее. Скажу тебе только одно, дорогой друг: я рассчитываю на тебя, как ты можешь рассчитывать на того, кто говорит тебе:

всегда твой Люсьен де Р.

Пришли посылку дилижансом, до востребования».

Письмо, в котором Люсьен опять заговорил тоном превосходства, чему причиной был его успех, напомнило ему о Париже. После шести дней полнейшего провинциального покоя убаюканная мысль его обратилась опять к милым сердцу невзгодам, смутные сожаления волновали его, и всю неделю он думал о графине дю Шатле; наконец он стал придавать такую важность своему возвращению в свет, что вечером, спускаясь в Умо, чтобы справиться в конторе дилижансов относительно парижских посылок, он испытывал все тревоги сомнений, точно женщина, которая последние надежды возлагает на туалет и уже не надеется его получить

«О Лусто! Я прощаю тебе все твои предательства!» — мысленно сказал Люсьен, заметив по форме пакетов, что в них вмещалось все, чего он просил.

В шляпной картонке он нашел такое письмо:

«Гостиная Флорины

Дорогое дитя!

Портной вел себя превосходно; но, как ты мудро провидел, бросая взгляд на прошедшее, поиски галстуков, шляпы, шелковых чулок повергли в тревогу сердца наши, ибо в наших кошельках уже нечего было потревожить. Мы с Блонде пришли к выводу: возможно было бы составить состояние, открыв магазин, где молодые люди могли бы одеваться по сходной цене. Ибо в конце концов мы чересчур дорого расплачиваемся за то, что все берем в долг. Помилуй! Еще великий Наполеон, отказавшись от похода в Индию, потому что недоставало пары сапог, изрек: «Легкие дела никогда не ладятся!» Итак, все шло на лад, недоставало только пары сапог... Я видел тебя во фраке, но без шляпы! В жилете, но без башмаков, и я подумал, не послать ли тебе мокасины, которые какой-то американец, в качестве достопримечательности, подарил Флорине. Флорина выделила нам целых сорок франков, мы с Натаном и Блонде стали играть на чужой счет, и нам повезло: мы оказались настолько богатыми, что угостили ужином Торпиль, бывшую крысу де Люпо. Ужин у Фраскати мы заслужили. Флорина взяла на себя покупки, к ним она присоединила три отличные сорочки. Натан жертвует трость. Блонде, выигравший триста франков, посылает тебе золотую цепочку. Крыса дарит тебе золотые часы, величиною с монету в сорок франков, которые ей преподнес какой-то глупец, но они испорчены. «Это такая же дрянь, как и то, что он получил!» — сказала она нам. Бисиу, разыскавший нас в «Роше де Канкаль», пожелал вложить флакон португальского одеколона в посылку, которую шлет тебе Париж. «Если это может составить его счастье, да будет так!..» — проскандировал наш первый комик на баритональных нотах и с той мещанской напыщенностью, которую он так бесподобно изображает на сцене. Все это, дитя мое, докажет тебе, как любят друзей, когда они в несчастье. Флорина, которую я по своей слабости простил, просит тебя прислать нам статью о последней книге Натана. Прощай, сын мой! Скорблю, что пришлось тебе воротиться в глухую провинцию, из которой ты раз уже выбрался, когда приобрел сподвижника в лице

твоего друга     
Этьена Лусто».

«Бедные! Они ставили на мое счастье!» — сказал про себя глубоко взволнованный Люсьен.

Из нездоровых местностей или из тех мест, где мы когда-то страдали, подымаются испарения, подобные райским благоуханиям. В нашей тусклой жизни воспоминания о пережитых страданиях являются неизъяснимым наслаждением. Каково же было удивление Евы, когда брат появился перед ней в новом одеянии! Она не узнала его.

— Наконец-то я могу прогуляться по Болье! — вскричал он. — Теперь, пожалуй, не скажут: «Поглядите, в каких он отрепьях разгуливает!» Позволь мне преподнести тебе часы, они действительно мои, притом они похожи на меня: они испорчены.

— Какой ты, однако ж, ребенок!.. — сказала Ева. — Можно ли на тебя сердиться...

— Неужели ты думаешь, милая девочка, что я нуждался во всей этой бутафории ради глупого желания щегольнуть перед ангулемцами, которые заботят меня столько же, сколько вот это! — сказал он, взмахнув в воздухе тростью с золотым чеканным набалдашником. — Я хочу исправить причиненное мною зло, и вот я во всеоружии.

Успех Люсьена, как щеголя, был единственным истинным его успехом, притом огромным. Зависть развязывает языки, тогда как восхищение их сковывает. Женщины были без ума от него, мужчины злословили на его счет, и он мог воскликнуть вместе с автором песенки: «О, как я тебе благодарен, мой фрак!» Он занес две визитные карточки в префектуру и сделал визит Пти-Кло, которого не застал. Утром в день банкета во всех парижских газетах под рубрикой «Ангулемская хроника» появились следующие строки:

«Возвращение в Ангулем молодого поэта, столь блестяще вступившего на литературное поприще, автора «Лучника Карла IX», единственного французского исторического романа, свободного от подражания Вальтеру Скотту и содержащего предисловие, которое является литературным событием, ознаменовалось восторженным приемом, столь же лестным для города, как и для г-на Люсьена де Рюбампре. Город поспешил дать в его честь патриотический банкет. Новый префект, только что вступивший в должность, присоединился к общественному чествованию автора «Маргариток», чей талант с самого начала встретил горячее поощрение со стороны графини дю Шатле».

Во Франции, стоит только дать чувствам толчок, и ничем уже не остановить воодушевления. Начальник местного гарнизона предоставил военный оркестр. Хозяин гостиницы «Колокол», знаменитый ресторатор из Умо, индейки которого, начиненные трюфелями, известны даже в Китае и рассылаются в великолепной фарфоровой посуде, взял на себя устройство обеда, разукрасил свою огромную залу сукнами, на фоне которых лавровые венки в сочетании с цветами создавали превосходное впечатление. К пяти часам вечера в зале собралось человек сорок, все во фраках. Во дворе толпа обывателей, в сто с лишком человек, привлеченная главным образом духовым оркестром, представляла собою сограждан.

— Да тут весь Ангулем! — сказал Пти-Кло, подходя к окну.

— Ничего не понимаю, — говорил Постэль жене, пожелавшей послушать музыку. — Помилуйте! Префект, главный управляющий сборами, начальник гарнизона, директор порохового завода, наш депутат, мэр, директор коллежа, директор Рюэльского литейного завода, председатель суда, прокурор, господин Мило... да тут все представители власти!..

Когда садились за стол, военный оркестр исполнил вариации на мотив песни «Да здравствует король, да здравствует Франция!» — которая так и не сделалась популярной. Было пять часов вечера. В восемь часов подали десерт (фрукты и сласти шестидесяти пяти сортов), примечательный сахарным Олимпом, который увенчивала шоколадная Франция; это послужило сигналом к тостам.

— Господа! — сказал префект, вставая. — За короля!.. За законную династию!.. Разве не миру, дарованному нам Бурбонами, обязаны мы поколением поэтов и мыслителей, которые удерживают в руках Франции скипетр литературы!..

— Да здравствует король! — вскричали гости, в большинстве своем приверженцы правительства.

Встал почтенный директор коллежа.

— За юного поэта, — сказал он, — за героя нынешнего дня, которому удалось сочетать изящество стиха Петрарки, в жанре, который Буало признал самым трудным, и талант прозаика!

— Браво! браво! — вскричал начальник гарнизона.

— За роялиста, господа! Ибо герой настоящего торжества имел мужество защищать добрые старые принципы!

— Браво! — сказал префект, аплодируя и тем подавая знак к рукоплесканиям.

Встал Пти-Кло.

— Мы, товарищи Люсьена, пьем за славу ангулемского коллежа, за нашего досточтимого, нашего дорогого директора, которому мы обязаны нашими успехами!..