Настройки

A
A

Утраченные иллюзии

Оноре де Бальзак

Слушая священника, Люсьен говорил про себя: «Вот прожженный политик, он восхищен возможностью позабавиться в пути. Он потешается, переубеждая юнца, близкого к самоубийству, и бросит меня, натешившись вдоволь... Но все же он мастер парадокса и, пожалуй, не уступит в этом ни Блонде, ни Лусто». Несмотря на столь здравое рассуждение, развращающее влияние дипломата проникало в эту душу, склонную к растлению, и опустошало ее тем успешнее, что опиралось на знаменитые примеры. Поддавшись очарованию этой циничной беседы, Люсьен уже цеплялся за жизнь, и с тем большей охотою, что чувствовал мощную руку, извлекающую его из бездны самоубийства! Тут священник явно восторжествовал. Недаром свои язвительные откровения он от времени до времени сопровождал лукавой усмешкой.

— Если вы рассуждаете о нравственности в той же манере, в какой вы рассматриваете историю, — сказал Люсьен, — я желал бы знать истинную причину вашего показного человеколюбия?

— Э-э! Позвольте мне, молодой человек, об этом умолчать до времени. Пусть это будет последним словом моего поучения; иначе как бы не пришлось нам нынче же расстаться, — лукаво отвечал священник, видя, что хитрость его удалась.

— Ну, что ж! Потолкуем о нравственности? — сказал Люсьен, подумав про себя: «Пускай порисуется!»

— Нравственность, молодой человек, предопределяется законом, — сказал священник. — Ежели бы весь вопрос заключался в религии, законы были бы излишни: народы религиозные не обременяют себя законами. Выше гражданского права стоит право государственное. Желаете знать, что начертано для государственного деятеля на челе вашего девятнадцатого века? Французы выдумали в тысяча семьсот девяносто третьем году провозгласить народовластие, которое привело к неограниченной власти императора. Такова ваша национальная история. Что касается до нравов: госпожа Тальен и госпожа де Богарне вели себя одинаково, однако на одной из них Наполеон женился и сделал ее вашей императрицей, а другую не желает принимать, хотя она стала княгиней. Санкюлот в тысяча семьсот девяносто третьем году, Наполеон в тысяча восемьсот четвертом году венчает себя железной короной. Пылкие любовники равенства или смерти в тысяча семьсот девяносто втором году становятся в тысяча восемьсот шестом году сообщниками аристократии, узаконенной Людовиком Восемнадцатым. В эмиграции аристократия, ныне царствующая в своем Сен-Жерменском предместье, пала еще ниже: она была ростовщицей, торговкой, пекла пирожки, она была кухаркой, фермершей, пасла овец. Итак, во Франции и закон государственный, и закон нравственный, — и все в целом, и каждый в отдельности, — в конце пути изменили отправной точке: убеждения свои опровергли поведением или поведение — убеждениями. Логикой не отличались ни правители, ни частные лица. Поэтому у вас и не существует более нравственности. Ныне во Франции успех стал верховным законом всех поступков, каковы бы они ни были. Содеянное само по себе уже ничего не значит, оно всецело зависит от того, какое мнение составят о нем другие. Отсюда, молодой человек, второе правило: соблюдайте внешнее приличие! Прячьте изнанку своей жизни, выставляйте напоказ только свои достоинства. Скрытность, этот девиз честолюбцев, девиз нашего ордена, да будет и вашим девизом. Великие люди совершают почти столько же низостей, как и презренные негодяи; но они совершают их втайне, а напоказ выставляют свои добродетели — и величие их не поколеблено. Маленькие люди расточают свои добродетели втайне, а напоказ выставляют свое убожество: их презирают. Вы утаили свое величие и обнажили свои язвы. Вы открыто были любовником актрисы, вы жили у нее, жили с ней; вы отнюдь не заслуживали порицания, все считали, что вы и она совершенно свободны; но вы бросили вызов требованиям света и лишились уважения, которое свет оказывает тому, кто повинуется его законам! Стоило вам предоставить Корали господину Камюзо, стоило вам не выставлять напоказ вашу связь с нею, и вы женились бы на госпоже де Баржетон, были бы префектом Ангулема и маркизом де Рюбампре. Измените вашу тактику: щеголяйте красотой, изяществом, остроумием, поэзией. А ежели не обойдетесь без мелких низостей, пусть знают о них одни лишь стены: тогда никто вас не обвинит в том, что вы — темное пятно на декорации великого театра, именуемого высшим светом. Наполеон называл подобную тактику: стирать дóма грязное белье. Из второго правила вытекает следствие: форма — это все. Что же я разумею под формой? Поймите меня правильно. Случается, что невежественные, подавленные нуждой люди насильственно отбирают у кого-нибудь деньги; их именуют преступниками, им приходится иметь дело с правосудием. Или гениальный бедняк делает открытие, разработка которого сулит сокровища, вы ссужаете ему три тысячи франков (наподобие этих Куэнте, в руки которым попали ваши три тысячи и которые готовы шкуру содрать с вашего зятя), а потом начинаете его донимать так, что он вынужден вам уступить свое открытие целиком или частично; вы считаетесь только со своей совестью, а ваша совесть не потащит вас в суд присяжных. Враги общественного порядка пользуются этими противоречиями, чтобы порочить правосудие и от имени народа выражать возмущение тем, что какого-нибудь воришку, укравшего ночью курицу с птичьего двора, ссылают в каторгу, а злостного банкрота, разорившего целые семьи, сажают лишь в тюрьму, и то на короткий срок; но лицемеры отлично знают, что судьи, осуждая вора, крепят преграду между бедными и богатыми, ведь разрушение ее привело бы к гибели общественного порядка, между тем как банкрот, ловкий расхититель наследств, банкир, разоряющий ради своей личной выгоды целые предприятия, производят только лишь перемещение богатств! Итак, сын мой, общество вынуждено в своих же интересах проявлять известную гибкость, что я советую делать и вам в ваших интересах. Суть в том, чтобы идти в ногу с обществом. Наполеон, Ришелье, Медичи шли в ногу со своим веком. А вы? Вы оцениваете себя в двенадцать тысяч франков!.. Общество ваше поклоняется уже не истинному богу, а золотому тельцу! Таков символ веры вашей хартии, ибо политика принимает в расчет только одно установление — собственность. Не значит ли это объявить всем подданным: «Обогащайтесь!» Когда вы законным путем составите себе состояние, станете богачом и маркизом де Рюбампре, вы сможете позволить себе роскошь быть человеком чести. Вы окажетесь тогда столь щепетильным в смысле нравственности, что никто не осмелится обвинить вас в том, будто вы когда-нибудь погрешили против этой самой нравственности, хотя бы вы, составляя себе состояние, и в самом деле поступились ею, чего я ни в коем случае не посоветовал бы вам делать, — сказал священник, похлопывая Люсьена по руке. — Какая же мысль должна отныне волновать эту прекрасную голову?.. Единственная мысль: избрав блестящую цель, таить про себя пути к ее достижению, таить способы ее достижения. Вы вели себя, как ребенок; будьте мужчиной, будьте охотником, чувствуйте себя в парижском обществе, как в засаде, подстерегайте дичь и счастливый случай, не щадите ни себя самого, ни того, что именуют достоинством, ибо все мы подчиняемся или пороку, или необходимости, но блюдите верховный закон: тайну!

— Вы меня пугаете, отец мой! — вскричал Люсьен. — По-моему, это философия рыцарей с большой дороги!

— Вы правы, — сказал каноник, — но не я ее основоположник. Так рассуждали все выскочки как австрийской, так и французской крови. У вас нет ничего за душой, вы в положении Медичи, Ришелье, Наполеона на восходе их честолюбия. Эти люди, мой мальчик, оплачивали свое будущее ценою неблагодарности, предательства и самых жестоких противоречий. Надобно на все дерзать, чтобы всем обладать. Рассудим здраво! Когда вы садитесь играть в бульот, неужто вы оспариваете условия игры? Правила существуют, вы им подчиняетесь.

«Ну-ну, — подумал Люсьен, — да он игрок!»

— Как вы себя ведете за карточным столом? — сказал священник. — Неужто вы придерживаетесь прекраснейшей из добродетелей: откровенности? Нет. Вы не только не показываете своих карт, но еще стараетесь убедить участников игры, что вы проигрываете, тогда как вы уверены в выигрыше. Короче, вы притворяетесь, не так ли?.. Вы лжете, чтобы выиграть пять луидоров!.. Что сказали бы вы о таком великодушном игроке, который предупредил бы вас о том, что у него на руках брелан карре? Так вот, ежели честолюбец пожелает в ходе борьбы соблюдать предписания добродетели, попранные его противниками, он поставит себя в положение ребенка, и опытные политики скажут ему то же, что игроки говорят картежнику, который не пользуется своими козырями: «Сударь, никогда не играйте в карты...» Вами ли установлены правила в игре честолюбий? Почему я вам советовал приноравливаться к обществу? Да потому, молодой человек, что нынешнее общество мало-помалу присвоило себе столько прав над личностью, что личность принуждена бороться с обществом. Нет более законов, есть только нравы, короче сказать, притворство, пустая форма! (Люсьен движением выразил свое удивление.) Ах, мой мальчик, — сказал священник, испугавшись, что он возмутил душевную чистоту юноши, — неужто вы ожидали встретить архангела Гавриила в лице аббата, отягощенного всеми беззакониями противоречивой дипломатии двух королей (я ведь посредник между Фердинандом Седьмым и Людовиком Восемнадцатым, двумя великими... королями, которые оба обязаны короной искуснейшим... комбинациям)?.. Я верю в бога, но еще больше верю в наш орден, а наш орден верит только в светскую власть. Желая сделать светскую власть всесильной, наш орден поддерживает апостольскую римско-католическую церковь, короче, совокупность воззрений, которыми держат народ в повиновении. Мы современные рыцари-тамплиеры, у нас свое учение. Наш орден и орден тамплиеров погибли по одной и той же причине: мы уподобились мирянам. Желаете быть солдатом? Я буду вашим командиром. Повинуйтесь мне, как жена повинуется мужу, как ребенок повинуется матери, и ручаюсь: на исходе трех лет вы будете маркизом де Рюбампре, женитесь на одной из знатнейших представительниц Сен-Жерменского предместья и со временем займете место на скамье палаты пэров. Ну, чем были бы вы теперь, не рассей я вас своей беседой? Трупом, затонувшим в вязком иле. Напрягите-ка ваше поэтическое воображение!.. (Тут Люсьен с любопытством взглянул на своего покровителя.) Молодой человек, сидящий в этой коляске подле аббата Карлоса Эррера, почетного каноника Толедского капитула, тайного посланца его величества Фердинанда Седьмого к его величеству королю французскому с письмом, в котором, возможно, сказано: «Когда вы освободите меня, прикажите повесить всех тех, кто мною ныне обласкан, и прежде всего моего посланца, чтобы его посольство поистине осталось тайным», этот молодой человек, — сказал незнакомец, — не имеет уже ничего общего с поэтом, пытавшимся умереть. Я вытащил вас из реки, я вернул вас к жизни, вы принадлежите мне, как творение принадлежит творцу, как эфрит в волшебных сказках принадлежит гению, как чоглан принадлежит султану, как тело — душе! Могучей рукой я поддержу вас на пути к власти, я обещаю вам жизнь, полную наслаждений, почестей, вечных празднеств... Никогда не ощутите вы недостатка в деньгах... Вы будете блистать, жить на широкую ногу, покуда я, копаясь в грязи, буду закладывать основание блистательного здания вашего счастья. Я люблю власть ради власти! Я буду наслаждаться вашими наслаждениями, запретными для меня. Короче, я перевоплощусь в вас... Ну, а когда этот договор человека с дьяволом, младенца с дипломатом вам наскучит, вы всегда можете найти тихую пристань, о которой вы упоминали, и утопиться; как и ныне, вы будете тогда тем же, немного более или немного менее, несчастным или обесчещенным человеком.

— Это отнюдь не поучение архиепископа Гранадского! — вскричал Люсьен, когда карета подъезжала к почтовой станции.

— Не знаю, как вы назовете это краткое наставление, сын мой, ибо я усыновлю вас и сделаю вас своим наследником, но таков устав честолюбия. Избранники божии немногочисленны. Выбора нет: надобно или уйти в монастырь (и там вы нередко встретите тот же свет в малом виде!), или принять устав.

— Пожалуй, лучше не быть столь ученым, — сказал Люсьен, пытаясь проникнуть в душу этого страшного священника.

— Полноте, — возразил каноник, — вы играли, не зная правил игры, а теперь, когда вам начинает везти, когда у вас такой надежный опекун, вы вдруг выходите из игры и даже не желаете отыграться! Неужто у вас нет охоты проучить этих господ, которые вас изгнали из Парижа?

Люсьен вздрогнул, точно слуха его коснулись, терзая нервы, дикие звуки какого-то неведомого инструмента из бронзы, вроде китайского гонга.

— Я всего лишь смиренный служитель церкви, — продолжал этот человек, и ужасное выражение исказило его лицо, обожженное солнцем Испании, — но ежели бы люди так меня унизили, истерзали, предали, продали, как поступили с вами эти негодяи, о которых вы мне рассказывали, я поступил бы, как мавр пустыни!.. Да, я душою и телом предался бы мщению. Меня не устрашили бы ни виселица, ни гаррота, ни осиновый кол, ни ваша гильотина... Но я не отдал бы своей головы, покуда не раздавил бы моих врагов своею пятою!

Люсьен хранил молчание, у него пропала всякая охота вызывать этого священника на откровенность.

— Есть потомки Авеля и потомки Каина, — сказал в заключение каноник. — Во мне течет смешанная кровь: я Каин для врагов, Авель для друзей... И горе тому, кто пробудит Каина!.. А впрочем, вы ведь француз, а я испанец, притом каноник!..

«Вот так мавр! Что за натура?» — сказал самому себе Люсьен, вглядываясь в покровителя, посланного ему небом.

Аббат Карлос Эррера не был похож на иезуита, он вообще не был похож на духовное лицо. Плотный, коренастый, большерукий, широкогрудый, сложения геркулесова, он прятал под личиной благодушия взгляд, способный внушить ужас; лицо его, непроницаемое и обожженное солнцем, словно вылитое из бронзы, скорее отталкивало, нежели привлекало. Только длинные прекрасные волосы, напудренные, как у князя Талейрана, придавали этому удивительному дипломату облик епископа, да синяя с белой каймой лента, на которой висел золотой крест, изобличала в нем высшее духовное лицо. Черные шелковые чулки облегали ноги силача. Изысканная опрятность одежды говорила о тщательном уходе за своей особой, что весьма необычно для простого священника, да еще в Испании. Треугольная шляпа лежала на переднем сиденье кареты, украшенной испанским гербом. Несмотря на столь отталкивающие черты, впечатление от его наружности сглаживалось манерой держаться, резкой и вместе с тем вкрадчивой; явно, священник строил куры, ластясь к Люсьену почти по-кошачьи. Люсьен с тревогой ловил каждое его движение. Он чувствовал, что в эти минуты решается вопрос: жить ему или не жить. Они подъезжали ко второй станции после Рюфека. Последние слова испанского священника затронули многие струны в его сердце; и, скажем в скобках, к стыду Люсьена и священника, проницательным взглядом изучавшего прекрасное лицо поэта, то были самые дурные струны, те, что звучат под напором порочных чувств. Люсьен опять грезил Парижем, он опять брался за бразды власти, которые выскользнули из его слабых рук, он дышал местью! Причина его попытки к самоубийству — наглядное сопоставление провинциальной жизни и жизни парижской — исчезла: он опять попадет в свою среду, но отныне он будет под охраной политика, в коварстве не уступающего Кромвелю.

«Я был один, нас будет двое», — говорил он самому себе. Чем больше проступков находил он в своем прошлом, тем больше внимания к нему выказывал каноник. Сострадание этого человека возрастало по мере того, как развивалась скорбная повесть Люсьена, и ничто его не удивляло. Однако ж Люсьен спрашивал себя: каковы же побуждения у этого исполнителя королевских козней? Сперва он удовлетворился обычным объяснением: испанцы великодушны! Испанцы так же великодушны, как и итальянцы мстительны и ревнивы, как французы легкомысленны, как немцы простодушны, как евреи низменны, как англичане благородны. Исходите из противоположных утверждений, и вы приблизитесь к истине. Евреи завладели золотом, они пишут «Роберта-дьявола», играют «Федру», поют «Вильгельма Телля», заказывают картины, воздвигают дворцы, пишут «Reisebilder» и дивные стихи, они могущественны, как никогда, религия их признана, наконец, у них в долгу сам папа! В Германии по малейшему поводу спрашивают иностранца: «А где ваш контракт?» — настолько там развито крючкотворство. Во Франции вот уже полвека, как рукоплещут при лицезрении отечественной глупости на подмостках, по-прежнему носят немыслимые шляпы, а смена правительства сводится к тому, что все остается по-старому!.. Англия обнаруживает перед лицом всего мира вероломство, по низости равное только ее алчности. Испанцы, обладавшие золотом обеих Индий, теперь лишились всего. Нет страны в мире, где так редко прибегали бы к яду как к орудию мести и где нравы были бы так легки и люди так любезны, как в Италии. Испанцы долгое время жили за счет доброй славы мавров.

Когда испанец опять садился в экипаж, он шепнул вознице:

— Гоните, как на почтовых! В награду три франка.

Люсьен колебался, священник сказал: «Пожалуйте же!» — и Люсьен сел в экипаж, решив сразить своего спутника доводом ad hominem.

— Отец мой, — сказал он, — человек, только что развивавший с величайшим хладнокровием такие теории, которые большинство мещан сочло бы глубоко безнравственными...

— Да они и есть таковы, — сказал священник, — недаром же, сын мой, Христос пожелал, чтобы соблазн вошел в мир. Потому-то мир и выказывает такой ужас перед соблазном.

— Человека вашего закала не удивит вопрос, который я хочу предложить!

— Говорите, сын мой!.. — сказал Карлос Эррера. — Вы меня не знаете. Неужто вы думаете, что я взял бы секретаря, не убедившись прежде, достаточно ли крепко в нем нравственное начало, не ограбит ли он меня? Я доволен вами. Вы еще не утратили наивности самоубийцы в двадцать лет. Каков же ваш вопрос?

— Что побуждает вас принимать во мне участие? На что вам мое послушание?.. К чему ваши обещания осыпать меня золотом? Какова ваша цель?

Испанец взглянул на Люсьена и усмехнулся.

— Обождем до подъема в гору, там мы выйдем из экипажа и побеседуем на вольном воздухе. У стен есть уши.

На короткое время в карете воцарилось молчание, и быстрая езда содействовала, так сказать, нравственному опьянению Люсьена.

— Отец мой, вот и подъем, — сказал Люсьен, как бы пробуждаясь от сна.

— Ну, что ж, прогуляемся, — сказал священник и крикнул вознице, чтобы тот осадил лошадей.

И они вышли на дорогу.

— Мальчик мой, — сказал испанец, взяв Люсьена под руку, — размышлял ли ты над «Спасенной Венецией» Отвея? Понял ли ты всю глубину мужской дружбы, связующей Пьера и Джафьера? Дружбу, которая лишает женщину всякого обаяния, меняет все социальные отношения... Что говорит это поэту?

«Каноник не чужд и театра», — сказал Люсьен самому себе.

— Читали вы Вольтера? — спросил он.

— И не только читал, — отвечал каноник, — я претворял его в жизнь.

— Вы не веруете в бога?

— Ну, вот я и попал в безбожники! — сказал, улыбаясь, священник. — Вернемся к сути дела, мой мальчик, — продолжал он, обнимая его за талию. — Мне сорок шесть лет, я побочный сын знатного вельможи, я лишен семьи, но не лишен сердца... Так запомни же, запечатлей это в своем еще столь восприимчивом мозгу: человека страшит одиночество. А из всех видов одиночества страшнее всего одиночество душевное. Отшельники древности жили в общении с богом, они пребывали в самом населенном мире, в мире духовном. Скупцы живут в мире воображения и власти денег. У скупца все, вплоть до его пола, сосредоточено в мозгу. Первая потребность человека, будь то прокаженный или каторжник, отверженный или недужный, — обрести товарища по судьбе. Жаждая утолить это чувство, человек расточает все свои силы, все свое могущество, весь пыл своей души. Не будь этого всепожирающего желания, неужто сатана нашел бы себе сообщников?.. Тут можно написать целую поэму, как бы вступление к «Потерянному Раю», этому поэтическому оправданию мятежа.

— И это было бы Илиадой совращения, — сказал Люсьен.

— Ну так вот! Я одинок, живу один. Пусть я ношу одежду духовного лица, душа у меня не священника. Мне любо жертвовать собою, вот мой порок! Я живу самоотречением, потому-то я и священник. Я не боюсь неблагодарности, но помню добро. Церковь для меня ничто, простое понятие. Я предан испанскому королю, но нельзя же любить короля! Он покровительствует мне, он парит надо мною. Я хочу любить свое творение, создать его по образу и подобию своему, короче, любить его, как отец любит сына. Я буду мысленно разъезжать в твоем тильбюри, мой мальчик, буду радоваться твоим успехам у женщин, буду говорить: «Этот молодой красавец — я сам! Маркиз де Рюбампре создан мною, мною введен в аристократический мир; его величие — творение рук моих, он и молчит и говорит, следуя моей воле, он советуется со мной во всем». Аббат де Вермон играл такую же роль при Марии-Антуанетте.

— И довел ее до эшафота!

— Он не любил королевы!.. — отвечал священник. — Он любил только аббата де Вермона.

— Вправе ли я отрешиться от своих горестей? — сказал Люсьен.

— Я богат, черпай из моей сокровищницы.

— Чем бы я не поступился, только бы освободить Сешара! — продолжал Люсьен, и в голосе его уже не чувствовалось одержимости самоубийцы.

— Скажи только слово, сын мой, и завтра же поутру он получит нужную сумму.

— Неужто вы дадите мне двенадцать тысяч франков?..

— Но неужели, мой мальчик, ты не замечаешь, что мы делаем четыре лье в час? Мы отобедаем в Пуатье. Там, ежели ты пожелаешь, мы скрепим наш договор, ты дашь мне доказательство послушания, одно-единственное неоспоримое доказательство, и я его потребую! Ну, а тогда бордоский дилижанс доставит пятнадцать тысяч франков твоей сестре...

— Но где же они?

Испанский священник ничего не ответил, и Люсьен сказал про себя: «Вот он и попался, он подшучивал надо мною!» Минутой позже испанец и Люсьен молча сели в карету. Молча священник сунул руку в карман, приделанный к стенке кареты, и извлек оттуда столь знакомую путешественникам кожаную сумку вроде ягдташа, с тремя отделениями, и, трижды погружая в нее руку, он полными пригоршнями вынул сто португальских червонцев.

— Отец мой, я ваш! — сказал Люсьен, ослепленный этим золотым потоком.

— Дитя! — сказал священник, с нежностью целуя Люсьена в лоб. — Тут только треть того золота, что хранится в сумке, а всего там тридцать тысяч франков, — помимо денег на путевые расходы.

— И вы путешествуете один?.. — вскричал Люсьен.

— Полно! — сказал испанец. — При мне больше чем на сто тысяч экю переводных векселей на Париж. Дипломат без денег то же, что поэт без воли, каким ты только что был.

В то время как Люсьен садился в карету с мнимым испанским дипломатом, Ева встала, чтобы покормить своего сына; она нашла роковое письмо и прочла его. Холодный пот сменил легкую испарину утреннего сна, в глазах у нее потемнело, она позвала Марион и Кольба.

На вопрос: «Мой брат ушел?» — Кольб отвечал: «Та, сутарыня, то расфета!»

— Храните в глубокой тайне то, что я вам доверю, — сказала Ева слугам, — мой брат решил, верно, покончить с собою. Бегите же скорей, осторожно все разузнайте и осмотрите оба берега реки.

Ева осталась одна в состоянии оцепенения, на нее было страшно смотреть.

В таком положении Еву застал Пти-Кло, явившийся к ней в семь часов утра говорить о делах. В подобные минуты можно выслушать кого угодно.

— Сударыня, — сказал стряпчий, — наш бедный дорогой Давид в тюрьме; случилось то, что я и предвидел еще в самом начале дела. Я советовал ему тогда же вступить в товарищество для разработки его изобретения с своими соперниками Куэнте. Помилуйте, у них в руках все средства, нужные для осуществления открытия, которое у вашего мужа пока еще находится в самой первоначальной стадии. Поэтому что я сделал? Как только я узнал вчера об аресте Давида, я бросился к господам Куэнте: я решил выговорить у них условия, которые могли бы вас удовлетворить. Ну, конечно, если вы по-прежнему будете упорствовать и хранить изобретение в тайне, вы будете вечно влачить жалкую жизнь: постоянные тяжбы вас доконают, измучают, доведут до нищеты, и в конце концов вы поневоле пойдете на сделку с каким-нибудь толстосумом, возможно, в ущерб себе; а между тем я предлагаю вам на выгодных условиях договор с господами Куэнте. Вы избавитесь таким путем от лишений, тревог, неизбежных в борьбе изобретателя с алчностью капиталиста и равнодушием общества. Послушайте! Если братья Куэнте заплатят ваши долги... если, помимо уплаты долгов, они предложат вам вознаграждение за ваше открытие вне зависимости от его промышленной ценности, от его будущности и возможности разработки, предоставив вам, понятно, известную долю в прибылях, неужели вы не будете довольны? Вы лично, сударыня, становитесь владелицей типографии и, конечно, продадите ее; от продажи вы выручите верных двадцать тысяч франков: я ручаюсь найти покупателя, который даст эту цену. А если вы, заключив товарищеский договор с господами Куэнте, получите пятнадцать тысяч франков, то у вас составится капитал в тридцать пять тысяч франков, что по нынешнему курсу ренты составит две тысячи франков годового дохода... А в провинции на две тысячи франков можно жить. И заметьте, сударыня, товарищество с господами Куэнте в будущем сулит вам надежды на новый доход. Я говорю надежды, ибо надобно предвидеть и всякие неудачи. Ну, так чем же я могу быть вам полезен? Прежде всего я могу добиться полного освобождения Давида, затем, в покрытие расходов по его изысканиям, предоставления вам пятнадцати тысяч франков; причем господа Куэнте ни под каким предлогом не вправе будут требовать от вас возвращения этой суммы, даже в том случае, если изобретение оказалось бы недоходным; наконец, заключение товарищеского договора между Давидом и господами Куэнте для разработки изобретения, подлежащего заявке после тайного и совместного его испытания при условии, что все расходы возлагаются на господ Куэнте. Вкладом Давида в дело является патент, и ему будет причитаться четвертая часть всего дохода. Вы женщина умная и рассудительная, а это редкие качества у красивой женщины; обдумайте эти предложения, и я не сомневаюсь, что вы найдете их весьма приемлемыми...

— Ах, сударь! — в отчаянии вскричала несчастная женщина, обливаясь слезами. — Почему не пришли вы вчера вечером? Почему вы не предложили вчера это полюбовное соглашение? Мы избежали бы бесчестия и... еще худшего...

— Мои переговоры с господами Куэнте, которые, как вы изволили, конечно, догадаться, прячутся за спиной Метивье, окончились только в полночь. Но что же еще худшее, чем арест бедняги Давида, могло случиться со вчерашнего вечера? — спросил Пти-Кло.

— Вот ужасная весть, которую я получила, проснувшись поутру, — сказала она, подавая Пти-Кло письмо Люсьена. — Вы только что доказали мне, что принимаете в нас участие, что вы друг и Давиду и Люсьену, излишне просить вас сохранить все в тайне.

— Не волнуйтесь, сударыня, — сказал Пти-Кло, прочитав письмо и возвращая его Еве. — Люсьен не лишит себя жизни. Чувствуя себя виновником ареста зятя, он искал причины покинуть вас; и я рассматриваю это письмо как словоизлияние в театральном стиле перед уходом со сцены.

Братья Куэнте достигли своей цели. Подвергнув пытке изобретателя и его семью, они уловили ту минуту, когда иссякшие силы требуют отдыха. Не все изобретатели отличаются хваткой бульдога, который издохнет, но не выпустит из зубов добычи, а Куэнте основательно изучили нрав своих жертв. Для Куэнте-большого арест Давида был последней сценой первого действия этой драмы. Второе действие начиналось с предложения, которое только что сделал Пти-Кло. Как мастер своего дела, стряпчий видел в безрассудной выходке Люсьена одну из тех случайностей, которые решают исход игры. Он заметил, как убита этим происшествием Ева, и решил, пользуясь случаем, войти в ее доверие, ибо он наконец понял, какое влияние эта женщина оказывает на мужа. Итак, он не только не усугубил отчаяния г-жи Сешар, но чрезвычайно ловко постарался отвлечь ее от мрачных мыслей, заговорив о возможности ее свидания с Давидом в тюрьме; он рассудил, что в том состоянии духа, в котором Ева находилась, она склонит Давида войти в товарищество с братьями Куэнте.

— Давид мне говорил, что он мечтает о богатстве только ради вас, сударыня, и ради вашего брата; но вы изволили уже убедиться, что желание обогатить Люсьена — чистейшее безумие: этот малый поглотит и три состояния.

Угнетенная поза Евы достаточно красноречиво говорила о том, что рассеялись ее последние обольщения относительно брата, поэтому стряпчий умышленно выдержал перерыв в беседе, желая придать молчанию своей клиентки как бы смысл согласия.

— Стало быть, речь идет только о вас и вашем ребенке, — опять заговорил он. — Вам лучше знать, достаточно ли для вашего благополучия двух тысяч годового дохода в ожидании наследства после папаши Сешара. Ваш свекор уже давно исчисляет свой годовой доход в семь или восемь тысяч франков, не считая процентов, которые он так ловко извлекает из своего капитала! Итак, несмотря ни на что, вас ждет прекрасная будущность! Зачем вам мучиться?

Стряпчий расстался с г-жой Сешар, предоставив ей подумать о своей будущности, достаточно искусно обрисованной накануне Куэнте-большим.

— Намекните-ка им на возможность получить некую сумму, — сказал ангулемский хищник стряпчему, когда тот сообщил ему об аресте Давида. — А когда они свыкнутся с мыслью, что у них в кармане очутятся деньги, мы приберем их к рукам: мы, как водится, поторгуемся и мало-помалу заставим их согласиться на наши условия: хватит с них и того, что мы предложим за изобретение!

Фраза эта составляла как бы основную мысль второго действия этой финансовой драмы.

Когда г-жа Сешар, истерзанная тревогой за участь брата, оделась и уже сошла вниз, чтобы отправиться в тюрьму, ее вдруг охватил страх при мысли, что ей придется одной пройти по улицам Ангулема. Отнюдь не из участия к горю своей клиентки воротился Пти-Кло и предложил проводить ее до ворот тюрьмы, — побуждения его были довольно-таки макиавеллистические; мнимая чуткость стряпчего чрезвычайно тронула Еву, и он принял ее благодарность как должное. Подобное внимание со стороны черствого и резкого человека, да еще в такую минуту, изменило прежнее мнение г-жи Сешар о Пти-Кло.

— Я поведу вас самым долгим путем, — сказал он, — но тут мы никого не встретим.

— Впервые, сударь, я чувствую себя не вправе идти с высоко поднятой головой! Вчера я получила жестокий урок...

— В первый и в последний раз.

— О! Я, конечно, не останусь в этом городе...

— Если ваш муж согласится на условия, о которых мы почти договорились с братьями Куэнте, — сказал Пти-Кло, когда они подходили к воротам тюрьмы, — известите меня. Я тотчас возьму у Кашана разрешение на выход Давида из тюрьмы, и, по всей вероятности, он больше туда не вернется...

Подобная фраза, произнесенная перед тюремной решеткой, была тем, что итальянцы называют комбинацией. У них это слово означает не поддающееся определению действие, которое заключает в себе элементы мошенничества и права, некий дозволенный обман, якобы законное и ловко подстроенное плутовство; послушать их, и Варфоломеевская ночь всего только политическая комбинация.

По причинам, изложенным ранее, тюремное заключение за долги столь редкое явление в провинциальной судебной практике, что в большинстве французских городов даже нет долговых тюрем. Должника препровождают в тюрьму, где заключены подследственные, подсудимые и осужденные. Таковы различные наименования, последовательно применяемые законом к тем, кого народ вкупе именует преступниками. Итак, Давид был временно помещен в одну из нижних камер ангулемской тюрьмы, откуда, возможно, только что вышел, отбыв свой срок, какой-нибудь вор. Когда все формальности были соблюдены и получено установленное законом денежное довольствие арестанта на целый месяц, Давид оказался лицом к лицу с толстым человеком, который для узников являлся носителем власти, равной власти короля: с тюремщикам! Провинция не знает тощих тюремщиков. Прежде всего эта должность почти синекура; затем тюремщик своего рода содержатель постоялого двора; у него даровое помещение, он всласть пьет и ест и впроголодь держит своих пленников; притом он и размещает их, как содержатель постоялого двора, сообразно их средствам. Тюремщик знал Давида по имени, главным образом благодаря славе его отца, и, хотя у Давида не было ни одного су, он выказал ему большое доверие, хорошо устроив его на ночь. Ангулемская тюрьма построена в средние века и почти не тронута позднейшими переделками, как и кафедральный собор. Здание тюрьмы, именуемое также домом правосудия, примыкает к зданию бывшего суда первой инстанции. Классический глазок в низкой, обитой гвоздями, крепкой с виду, но, в сущности, ветхой двери невесть какой стройки, и в самом деле напоминавший собою единственный глаз во лбу циклопа, позволял тюремщику разглядеть посетителя прежде, чем его впустить. Вдоль здания через весь нижний этаж тянется коридор, и в него выходят двери целого ряда камер, в которые дневной свет проникает из внутреннего дворика сквозь прорезанные под самым потолком окна, притом защищенные навесом. Тюремщик занимает помещение, отделенное от этих камер каменным сводом, который делит коридор нижнего этажа на две половины; в конце коридора сквозь глазок в наружной двери видна решетка, замыкающая внутренний двор. Тюремщик провел Давида в камеру, смежную с аркою свода; дверь этой камеры приходилась как раз против двери его квартиры. Тюремщик пожелал иметь соседом человека, который, ввиду своего особого положения, мог составить ему общество.

— Лучшая камера, — сказал он, заметив, что вид этого помещения поразил Давида.

Стены камеры были каменные и довольно сырые. На окнах, прорезанных под самым потолком, виднелись железные решетки. От каменных плит пола веяло леденящим холодом. Слышны были мерные шаги часового, ходившего взад и вперед по коридору. Они гулко отдавались под каменными сводами, и этот гул, однообразный, как гул морского прибоя, поминутно возвращал вас к мысли: «Ты узник! Прощай, свобода!» Вся эта обстановка, вся совокупность обстоятельств чрезвычайно действует на душевное состояние невинного человека. Давид заметил отвратительную койку; но люди, брошенные в тюрьму, столь возбуждены вначале, что только на вторую ночь начинают чувствовать, как жестко их ложе. Тюремщик выказал любезность, — он предложил своему пленнику погулять во дворе до наступления сумерек. Мучения Давида начались, лишь только стемнело: волей-неволей приходилось ложиться спать. Было запрещено заключенным давать свечи; требовалось разрешение прокурора, чтобы для арестованного за долги сделать исключение из правила, хотя оно касалось только лиц, отбывающих наказание по суду. Впрочем, тюремщик разрешил Давиду посидеть у своего очага, но на ночь он все же вынужден был запереть его в камеру. Бедный муж Евы испытал тут ужасы темницы и грубость ее нравов, возмутившую его. Но в силу противодействия, обычного у мыслителей, он углубился в свое одиночество и предался мечтаниям, каким поэты способны предаваться даже наяву. Несчастный в конце концов обратился мыслью к своим делам. Тюрьма чрезвычайно располагает к беседе со своей совестью. Давид спрашивал себя, выполнил ли он долг главы семейства? В каком отчаянье сейчас его жена! Почему не послушался он совета Марион, не заработал сперва достаточно денег, чтобы потом на досуге заняться своим изобретением?

«Как после такого срама, — говорил он с самим собою, — оставаться в Ангулеме? Как нам быть, когда я выйду из тюрьмы? Что с нами станется?» Им овладели сомнения, правильно ли он ставил опыты. То были муки, понять которые может только изобретатель! Мучась сомнениями, Давид наконец ясно понял свое положение и сказал самому себе то, что Куэнте говорили папаше Сешару, то, что Пти-Кло сказал Еве: «Допустим, что все пойдет гладко, но что из этого выйдет на деле? Нужен патент на изобретение, а на это нужны деньги!.. Нужна фабрика для широкой постановки опытов, а это значит открыть тайну изобретения! О, как был прав Пти-Кло!» (В самых мрачных тюрьмах рождаются самые ясные мысли.) «Ба! — сказал Давид, засыпая на жалком подобии походной кровати с тюфяком из грубого войлока, — завтра утром я, конечно, увижу Пти-Кло».

Итак, Давид вполне готов был выслушать предложения, исходящие из вражеского стана. Обняв мужа, Ева присела на краю койки, ибо в камере был всего один деревянный стул самого плачевного вида, и тут ее взгляд упал на омерзительную лохань, стоявшую в углу, на стены, испещренные поучительными изречениями и именами предшественников Давида. Ее заплаканные глаза опять затуманились. Сколько она ни плакала, все же у нее полились слезы при виде мужа в положении преступника.

— Вот до чего может довести жажда славы!.. — вскричала она. — Ангел мой, брось свои изыскания... Пойдем рука об руку по проторенному пути и не будем гнаться за богатством... Немного мне нужно, чтобы быть счастливой, особенно после таких страданий!.. Ах, если бы ты знал!.. Позорный арест еще не худшее из несчастий!.. Прочти!

Она протянула ему письмо Люсьена, которое Давид быстро прочел, и, желая его утешить, поведала, какой страшный приговор Люсьену вынес Пти-Кло.

— Если Люсьен покончил с собой, он сделал это сгоряча, — сказал Давид, — позже у него на это духа недостанет, он и сам говорил — решимости у него больше, чем на одно утро, не хватает...

— Но жить в такой тревоге?.. — вскричала сестра, простившая брату почти все его грехи при одной только мысли, что он мог умереть.

Она передала мужу условия соглашения, которые Пти-Кло якобы выторговал у Куэнте, и Давид тут же принял их с явной радостью.

— Проживем как-нибудь в деревне неподалеку от Умо, близ фабрики Куэнте. Я хочу только покоя! — вскричал изобретатель. — Если Люсьен покарал себя смертью, нам достанет средств, чтобы дожить до отцовского наследства; а если он жив, бедному мальчику придется приноровиться к нашему скромному достатку... Куэнте наживутся на моем изобретении; но, в сущности, что я такое в сравнении с родиной?.. Обыкновенный человек. Если мое изобретение послужит на пользу всей стране, ну, что ж, я буду счастлив! Видишь ли, милая Ева, мы с тобой оба не годимся в коммерсанты. У нас нет ни страсти к наживе, ни пристрастия к деньгам, которое вынуждает цепляться за каждую монету, задерживая даже самые законные платежи. А в этом, пожалуй, и состоят достоинства торгаша, ибо эти два вида скупости именуются: благоразумие и коммерческий гений!

Обрадованная согласием во взглядах, этим нежнейшим цветком любви, ибо интересы и склад ума могут быть различными у двух любящих существ, Ева передала через тюремщика записку Пти-Кло, в которой она просила освободить Давида, так как условия соглашения для них приемлемы. Через десять минут в мрачную камеру Давида вошел Пти-Кло и сказал Еве:

— Ступайте домой, сударыня, мы придем вслед за вами...

— Ну, любезный друг, — сказал Пти-Кло, — как же ты все-таки попался? На что тебе потребовалось выходить?

— Ну, как же я мог не выйти? Прочти, что пишет Люсьен.

Давид подал Пти-Кло письмо Серизе; Пти-Кло взял его, прочел, повертел в руках, ощупал бумагу и, заговорив о делах, как бы в рассеянности смял записку и сунул ее себе в карман. Потом стряпчий взял Давида под руку и вышел с ним из тюрьмы, ибо распоряжение судебного пристава об освобождении заключенного было получено тюремщиком, пока они разговаривали. Вернувшись домой, Давид почувствовал себя на седьмом небе; он плакал, как ребенок, целуя своего малыша Люсьена, очутившись опять в своей спальне после трехнедельного заключения, последние часы которого, по провинциальным понятиям, были позорны. Кольб и Марион уже воротились. Марион узнала в Умо, что Люсьена видели за Марсаком, на парижской дороге, по которой он шел пешком. Его франтовской наряд привлек внимание крестьян, ехавших в город на рынок. Проскакав верхом по большой дороге до Манля, Кольб услышал там от г-на Маррона, что Люсьен проехал в карете на почтовых.

Вернувшись домой, Давид почувствовал себя на седьмом небе; он плакал, как ребенок, целуя своего малыша Люсьена, очутившись опять в своей спальне после трехнедельного заключения, последние часы которого, по провинциальным понятиям, были позорны. Иллюстрация к роману Оноре де Бальзака «Утраченные иллюзии». Художник Адриан Моро, 1897 г.

— Что я вам говорил! — вскричал Пти-Кло. — Этот малый не поэт, а какой-то сплошной роман.

— На почтовых? — сказала Ева. — Куда же он на этот раз направился?

— А теперь, — сказал Пти-Кло Давиду, — идите к господам Куэнте: они вас ждут.

— Ах, сударь! — воскликнула прекрасная г-жа Сешар, — прошу вас, защищайте получше наши интересы, вся наша будущность в ваших руках.

— Не угодно ли вам, сударыня, чтобы переговоры состоялись у вас? Оставляю вам Давида. А эти господа пожалуют сюда вечером, и вы увидите, как я защищаю ваши интересы.

— О сударь, вы оказали бы мне большое одолжение, — сказала Ева.

— Отлично! — сказал Пти-Кло. — Сегодня, в семь часов вечера, у вас в доме.

— Благодарю вас, — отвечала Ева, и по ее взгляду и голосу Пти-Кло понял, как возросло к нему доверие его клиентки.

— Не бойтесь ничего! Вы видите, я был прав, — прибавил он. — Ваш брат уже за тридцать лье от самоубийства. Наконец, не позже как сегодня же вечером у вас, пожалуй, окажется небольшое состояние. Наклевывается серьезный покупатель на вашу типографию.

— А если так, — сказала Ева, — почему бы нам не обождать? Зачем связывать себя договором с Куэнте?

— Вы забываете, сударыня, — отвечал Пти-Кло, почувствовав опасность такой откровенности, — что покуда вы не расплатитесь с господином Метивье, продать типографию невозможно: все оборудование описано.

Воротившись к себе, Пти-Кло вызвал Серизе. Когда фактор вошел в кабинет, он отвел его в нишу окна.

— Завтра ты станешь владельцем типографии Сешара и получишь достаточно сильную поддержку, чтобы добиться передачи патента на твое имя, — сказал он ему на ухо, — но ты ведь не захочешь угодить на каторгу?

— Что?.. Куда?.. На каторгу? — сказал Серизе.

— Твое письмо Давиду — подлог, а оно у меня... Если станут допрашивать Анриетту, что она скажет?.. Я не хочу тебя губить, — сказал тут же Пти-Кло, заметив, как побледнел Серизе.

— Что вам еще нужно от меня? — вскричал парижанин.

— А нужно мне от тебя вот что... — продолжал Пти-Кло. — Слушай внимательно! Через два месяца ты будешь ангулемским типографом... но типографию ты приобретешь в долг, и тебе не расквитаться и в десять лет!.. Долго придется тебе работать на твоих капиталистов! К тому же ты будешь подставным лицом либеральной партии. Составлять твой договор с Ганнераком буду я, и составлю его в таком духе, что со временем ты окажешься полным собственником типографии... Но ежели они вздумают издавать газету, ежели ты будешь ответственным редактором, ежели я получу место старшего товарища прокурора, ты обязуешься, столковавшись с Куэнте-большим, тиснуть такие статейки, что газета будет изъята из обращения и закрыта... Куэнте щедро заплатят тебе за такую услугу... Конечно, тебя будут судить, ты отведаешь тюрьмы, но прослывешь человеком недюжинным и гонимым. Ты станешь видным лицом в либеральной партии, вроде сержанта Мерсье, Поля-Луи Курье, Манюэля в малом размере. Я никогда не допущу, чтобы ты утратил патент. Короче, в тот день, когда газета будет закрыта, я сожгу это письмо у тебя на глазах... Состояние обойдется тебе недорого...

У простолюдинов чрезвычайно превратные представления о наказуемости за различные виды подлога, и Серизе, который видел себя уже на скамье подсудимых, вздохнул с облегчением.

— Через три года я буду прокурором в Ангулеме, — продолжал Пти-Кло, — тебе может встретиться надобность во мне... подумай-ка!

— Решено! — сказал Серизе. — Но вы меня не знаете: сожгите письмо сейчас же, — продолжал он, — положитесь на мою признательность.

Пти-Кло посмотрел на Серизе. То был один из тех поединков, когда взгляд наблюдателя подобен скальпелю, которым он пытается вскрыть душу, а глаза человека, выставляющего, так сказать, напоказ свои добродетели, подобны стеклам витрины.

Пти-Кло ничего не ответил; он засветил свечу и сжег письмо, сказав самому себе: «Ведь ему нужно составить состояние!»

— Я ваш раб, — сказал фактор.

Давид в смутном беспокойстве ожидал встречи с братьями Куэнте: не споры вокруг договора, не надобность отстаивать свои интересы смущали его, а мнение фабрикантов о его работах — вот что его тревожило! Он напоминал драматурга, ожидающего приговора критиков. Перед самолюбием изобретателя и волнениями, связанными с судьбой его открытия, бледнели все чувства. Короче, в семь часов вечера, в то время, когда графиня дю Шатле под предлогом мигрени ложилась в постель, предоставив мужу принимать приглашенных к обеду гостей, — так она была удручена противоречивыми слухами о Люсьене! — Куэнте-большой и Куэнте-толстый пожаловали вместе с Пти-Кло к своему сопернику, которого они связали по рукам и ногам. Сразу же пришлось столкнуться с основным затруднением: как заключить товарищеский договор с Давидом, не ознакомившись с технической стороной изобретения? А открой Давид тайну своего изобретения, он сдался бы на милость братьев Куэнте. Пти-Кло все же добился, чтобы договор был заключен заранее. Тогда Куэнте-большой попросил Давида показать ему несколько образцов своего производства, и изобретатель представил ему последние изготовленные им листы бумаги, ручаясь за правильную их расценку по себестоимости.

— Ну, вот вам и основание для договора, — сказал Пти-Кло. — Вы можете вступить в товарищество, исходя из этих данных, оговорив право расторгнуть договор, в случае ежели условия патента окажутся невыполнимыми при фабричном производстве.

— Иное дело, сударь, — сказал Куэнте-большой Давиду, — иное дело изготовлять образцы бумаги в малом количестве, у себя в комнате, в небольшой форме, или же поставить производство в крупном масштабе. Обратите внимание на такой случай: мы вырабатываем цветную бумагу и для ее окраски покупаем совершенно одинаковые партии краски. Скажем, к примеру, индиго, чтобы синить наши раковины; мы получаем его ящиками, в которых все куски одинаковой выработки. И что же? Нам никогда не удавалось получить два чана краски одного оттенка... При обработке сырья происходят какие-то неуловимые для нас явления. Количество, качество бумажной массы тотчас же отражаются на производстве. Когда вы закладывали в чан определенное количество сырья, — я не спрашиваю, какого именно, — вы могли распоряжаться по-хозяйски, воздействовать равно на все его составные части, связывать их, месить, разминать по собственному усмотрению, придавать массе однородность... Но кто вам поручится, что в чане на пятьсот стоп бумаги предложенные вами способы производства дадут тот же результат и оправдают себя?..

Давид, Ева и Пти-Кло многозначительно переглянулись.

— Возьмите какой-нибудь подобный пример, — сказал Куэнте-большой, помолчав. — Вы накосили на лугу две охапки сена и, хорошо спрессовав, сложили их у себя в комнате, не давши сену сопреть, как говорят крестьяне; брожение происходит, но до пожара еще далеко. Решитесь ли вы, опираясь на этот опыт, сложить две тысячи охапок в дровяной сарай? Вы отлично понимаете, что сено воспламенится и сарай ваш сгорит, как спичка. Вы человек образованный, — сказал Куэнте Давиду, — сделайте вывод! Вы покуда скосили две охапки сена, а мы боимся, как бы не прогорела наша фабрика, ежели мы забьем ее двумя тысячами охапок! Короче говоря, мы можем потерять не только содержимое одного чана, но понести крупные потери и остаться с пустыми руками, затратив большие деньги.

Давид был сражен. Практика на своем положительном языке оспаривала теорию, которая вечно ссылается на будущее.

— На кой шут я подпишу такой товарищеский договор! — грубо крикнул Куэнте-толстый. — Бросай на ветер, коли тебе охота, свои денежки, Бонифас, а я свои попридержу... Я предлагаю уплатить долги господина Сешара и в придачу дать еще шесть тысяч франков... то бишь!.. три тысячи франков векселями, — поправился он, — сроком на год... ну... на год с небольшим... И это уже достаточно рискованно... Нам придется снять двенадцать тысяч франков со счета Метивье. Вот вам и пятнадцать тысяч франков!.. Нет, шабаш! Я больше ни одного су не прибавлю за это открытие, да и то при условии, что разрабатывать его буду я сам. Вот так находка, о которой мне твердил Бонифас... Ну-ну! Благодарю покорно, я думал, ты умнее. Ну нет, это уж дудки!

— Вопрос сводится к следующему, — сказал тогда Пти-Кло, не испугавшись этой выходки, — угодно вам рискнуть двадцатью тысячами франков и купить изобретение, которое вас обогатит? Помните, господа, размеры барыша всегда зависят от степени риска... Ставка в двадцать тысяч франков может принести целое состояние. Игрок в рулетку ставит один луидор, чтобы выиграть тридцать шесть, но свой луидор вернуть не рассчитывает. Поступайте так же

— Дайте подумать, — сказал Куэнте-толстый, — я не так силен в делах, как мой брат. Я человек простой, покладистый и смыслю только в одном: обошелся тебе молитвенник в двадцать су, продавай его за сорок! В изобретении, которое только еще разрабатывается, я вижу одно разоренье. Повезло с первым чаном, сорвешься на втором, попробуешь еще, увлечешься, сунешь руку в шестерни, потеряешь и голову...

И Куэнте рассказал историю какого-то купца из Бордо, разорившегося на том, что по совету одного ученого он вздумал возделывать болотистые земли; Куэнте привел шесть различных случаев, которые лично наблюдал по соседству, в департаменте Шаранты и Дордони, в промышленности и в сельском хозяйстве; он горячился, не желал ничего слушать, возражения Пти-Кло не только не успокаивали, но еще больше его раздражали.

— По мне, лучше заплатить дороже, да приобрести кое-что понадежнее этого изобретения и получать небольшой, но верный доход, — сказал он, поглядывая на брата. — По-моему, дело не настолько еще подвинулось, чтобы основывать предприятие! — сказал он в заключение.

— Ну, так ради чего же вы пришли? — сказал Пти-Кло. — Что же вы предлагаете?

— Освободить господина Сешара и обеспечить ему в случае успеха тридцать процентов с дохода, — с живостью отвечал Куэнте-толстый

— Ах, сударь, — сказала Ева, — а на что же мы будем жить, пока будут производиться опыты? Мой муж уже испытал позор ареста, он может воротиться в тюрьму, ему терять больше нечего, а с долгами мы расплатимся...

Пти-Кло, глядя на Еву, приложил палец к губам.

— Неразумно, чрезвычайно неразумно! — сказал он, относясь к братьям Куэнте. — Бумагу вы видели, папаша Сешар сам признавался вам, что его сын, запертый им на ночь в подвал, изготовил из сырья, самого что ни на есть дешевого, превосходную бумагу... Вы пришли договориться насчет приобретения патента. Угодно вам его приобрести? Да или нет?

— Видите ли, — сказал Куэнте-большой, — нравится это или не нравится моему брату, я беру на себя риск уплатить долги господина Сешара; я даю шесть тысяч франков наличными, и господин Сешар будет иметь тридцать процентов с дохода; но выслушайте меня внимательно: ежели в течение года он не выполнит условий, которые сам внесет в договор, он обязан будет возвратить нам эти шесть тысяч франков, патент же остается за нами, а мы уж как-нибудь выкрутимся.

— Уверен ли ты в себе? — сказал Пти-Кло, отводя Давида в сторону.

— Да, — сказал Давид, обманутый тактикой братьев и трепетавший при мысли, что Куэнте-толстый сорвет переговоры, от которых зависит его будущность.

— Итак, я иду составлять договор, — сказал Пти-Кло братьям Куэнте и Еве. — Вечером каждый из вас получит копию соглашения, утром вы обсудите условия, а в четыре часа дня, по окончании судебного заседания, подпишите его. Вы, господа, выкупите векселя у Метивье. Я же подам ходатайство о приостановке дела в окружном суде, и мы распишемся во взаимном отказе от претензии.

Вот каковы были обязательства Сешара:

«Мы, нижеподписавшиеся, и пр. ...

Господин Давид Сешар-сын, типограф в Ангулеме, утверждает, что нашел способ равномерно проклеивать бумагу в чане, а также способ снизить себестоимость производства любых сортов бумаги более чем на пятьдесят процентов посредством введения в бумажную массу растительных веществ, как примешивая их к применявшемуся доселе тряпью, так и применяя их в чистом виде, а посему Давид Сешар-сын и господа братья Куэнте заключили между собою товарищеский договор в целях разработки патента на изобретение на основании следующих условий и статей...»

По одной статье договора Давид Сешар лишался полностью своих прав в случае, если бы условия, изложенные в данной редакции соглашения, тщательно обдуманного Куэнте-большим и принятого самим Давидом, не были им выполнены.

На другой день, в половине восьмого утра, Пти-Кло принес Сешарам договор и сообщил Давиду и его жене, что Серизе предлагает им двадцать две тысячи франков наличными за типографию. Купчую можно будет подписать вечером.

— Но, — сказал он, — ежели Куэнте узнают об этой сделке, они, пожалуй, откажутся подписать договор; от них можно ожидать всяких неприятностей вплоть до распродажи вашего имущества.

— Неужто он выплатит такие деньги? — сказала Ева, удивленная столь нечаянным оборотом дела, в котором она уже разуверилась. — Случись это месяца три назад, мы были бы спасены!

— Деньги при мне, — коротко отвечал стряпчий.

— Да это просто волшебство! — сказал Давид, расспрашивая Пти-Кло о причинах такого счастья.

— Все очень просто: купцы в Умо желают издавать газету, — сказал Пти-Кло.

— Но ведь я лишен права издавать газету! — вскричал Давид.

— Вы?.. Да... Но не ваш преемник... Впрочем, — продолжал он, — это не ваша забота!.. Продавайте типографию, кладите денежки в карман и... предоставьте Серизе обходить все рогатки: он вывернется.

— О да, — сказала Ева.

— Вы обязались не издавать газеты в Ангулеме, — продолжал Пти-Кло, — ну что же, лица, финансирующие Серизе, будут печатать ее в Умо.

Ева, ослепленная надеждой получить тридцать тысяч франков, не знать больше нужды, смотрела теперь на товарищеский договор, как на дело второстепенное. Вот почему чета Сешар проявила уступчивость, когда речь зашла о том пункте договора, который только еще вчера казался им неприемлемым: Куэнте-большой требовал, чтобы патент был взят на его имя. Теперь ему удалось без труда доказать, что, коль скоро права Давида точно оговорены в договоре, не все ли равно, на кого из участников предприятия будет взят патент? А его брат прибавил: «Бонифас дает деньги на патент, он принимает на себя расходы по поездке в Париж, глядишь — еще тысячи две франков из кармана! Пускай он хоть патент выбирает на свое имя, а иначе... мое вам почтение!» Итак, хищники одержали победу по всем статьям. Товарищеский договор был подписан около половины пятого вечера. Куэнте-большой галантно преподнес г-же Сешар шесть дюжин столового серебра и дивную шаль от Терно, желая этими дарами загладить, как он выразился, их бурные споры! Едва успели стороны обменяться копиями договора, едва успел Кашан передать Пти-Кло расписки, прочие документы, а равно и три роковых векселя, подделанных Люсьеном, как вслед за оглушительным грохотом почтовой тележки, остановившейся перед домом, на лестнице послышался голос Кольба:

Сутарыня! Сутарыня! — кричал он. — Пятнатсать тысяш франков! Налишни тенки! Из Буатье (Пуатье) от каспатина Люсьена!

— Пятнадцать тысяч франков! — вскричала Ева, всплеснув руками.

— Получайте, сударыня! — сказал почтальон, входя в комнату. — Пятнадцать тысяч франков доставлены с дилижансом из Бордо! Ну, и измучились же мы с ними! Два человека тащат сюда мешки. Деньги от господина Люсьена Шардона де Рюбампре... Примите, сударыня, вот этот кожаный мешочек, в нем пятьсот франков золотом и, видимо, письмо.

Читая письмо, Ева подумала, что она грезит. Вот оно:

«Милая моя сестра, вот пятнадцать тысяч франков.

Вместо того чтобы лишить себя жизни, я продал свою жизнь. Я больше себе не принадлежу. Мало сказать, что я секретарь некоего испанского дипломата, — я его раб.

Я сызнова начинаю страшное существование. Пожалуй, лучше было бы мне утопиться.

Прощай! Давида освободят; за четыре тысячи франков он, конечно, купит небольшую фабрику, составит состояние.

Забудьте о вашем бедном брате. Я так хочу!

Люсьен».

— Какая судьба! — вскричала г-жа Шардон, увидев мешки с деньгами. — Рок преследует моего бедного сына, обращая его в орудие зла, как он сам писал, даже когда он делает добро.

— Славно мы сладили дельце! — вскричал Куэнте-большой, когда они вышли на площадь Мюрье. — Часом позже отблески этого золота упали бы на договор, и наш молодчик... Фюит!.. Ну, а через три месяца, как он обещал, будет видно...

В тот же вечер, в семь часов, Серизе купил типографию; он внес деньги и обязался оплатить наем помещения за последнюю четверть года. На другой день Ева передала главноуправляющему сборами сорок тысяч франков для покупки на имя мужа ренты в две с половиной тысячи франков. Потом она написала свекру в Марсак, чтобы он подыскал ей небольшое имение тысяч за десять, в которое она пожелала вложить свое личное состояние.

Замысел Куэнте-большого был чудовищно прост. Он сразу же решил, что проклейка в чане — дело невозможное. Единственный верный источник обогащения он видел в удешевлении бумажной массы путем примеси растительных веществ. Итак, он сделал вид, что якобы не придает большого значения удешевлению сырья, а все надежды возлагает на проклеивание в чане. Что же было тому причиной? В те времена ангулемские фабрики занимались почти исключительно производством писчей бумаги, известной под названием: экю, цыпленок, школьник, раковина, — именно таких сортов, которые требуют проклейки. Бумажная промышленность Ангулема издавна славилась производством этих сортов бумаги. Стало быть, эта отрасль производства, освоенная с давних пор ангулемскими фабрикантами, оправдывала требования Куэнте; но проклеенная бумага, как мы увидим, отнюдь не входила в его расчеты. Спрос на писчую бумагу был крайне ограничен, между тем как потребность в типографской непроклеенной бумаге была неограниченной. Во время поездки в Париж, предпринятой для получения патента на свое имя, Куэнте-большой решил заключить сделки, которые способствовали бы значительному расширению его производства. Куэнте, остановившийся у Метивье, поручил ему в годичный срок перебить у бумажных фабрикантов, обслуживающих парижские газеты, поставку типографской бумаги, спустив цену за стопу до цифры, не доступной ни для одной фабрики, обещая притом доставлять бумагу, своей белизною и качеством превосходящую даже высшие по тому времени сорта. Но так как договоры с газетами заключаются на определенный срок, требовалось известное время на тайные переговоры с парижскими издательствами, прежде чем завоевать господствующее положение в этой отрасли промышленности. Куэнте рассчитывал, что он успеет избавиться от Сешара, пока Метивье будет заключать договоры с крупнейшими парижскими газетами, потреблявшими до двухсот стоп бумаги ежедневно. Куэнте, понятно, заинтересовал в деле Метивье, обязавшись выплачивать ему известный процент с поставок, короче сказать, приобрел в его лице опытного представителя фирмы на парижском рынке и притом освободил себя от необходимости тратить время на поездки в Париж. Именно на этом-то предприятии Метивье, один из крупнейших парижских бумаготорговцев, нажил себе целое состояние. В течение десяти лет он был единственным поставщиком парижских газет, не зная себе соперников. Обеспечив рынок сбыта, Куэнте-большой воротился в Ангулем как раз к самой свадьбе Пти-Кло, который продал контору и ждал назначения преемника, чтобы самому занять место г-на Мило, обещанное ему по милости графини дю Шатле. Младший товарищ прокурора был переведен из Ангулема старшим товарищем прокурора в Лимож, и министр юстиции назначил одного из своих ставленников в ангулемский суд на пост старшего товарища прокурора, ибо должность эта оставалась свободной уже два месяца. Этот промежуток времени пришелся на медовый месяц Пти-Кло. В отсутствии Куэнте-большого Давид приготовил первый чан непроклеенной бумаги, качеством значительно выше той, на которой обычно печатаются газеты; затем второй чан великолепной веленевой бумаги, предназначавшейся для роскошных изданий, которой типография Куэнте воспользовалась для издания молитвенников по заказу епархии. Состав бумажной массы был заготовлен самим Давидом втайне от всех, ибо он пользовался только услугами Кольба и Марион.

С возвращением Куэнте-большого все приняло иной оборот: он осмотрел образцы бумаги и не выказал особого восторга.

— Любезный друг, — сказал он Давиду, — специальность Ангулема — это бумага сорта «раковина». Первым делом надобно изготовить наилучший сорт «раковины», причем на пятьдесят процентов ниже обычной ее стоимости.

Давид попробовал приготовить чан проклеенной бумажной массы для «раковины», но бумага получилась шершавая, как щепка, и клей лег на листы комками. В тот день, когда опыт сорвался, Давид с образцами в руках уединился в углу мастерской, он хотел в одиночестве пережить свое горе, но Куэнте-большой не оставил его в покое и, рассыпаясь в любезностях, стал утешать своего совладельца.

— Не падайте духом, — сказал ему Куэнте, — продолжайте опыты! Я малый неплохой, я вас понимаю и доведу дело до конца!

— Право, — сказал Давид жене, вернувшись домой к обеду, — мы имеем дело с порядочными людьми; никогда бы я не поверил, что Куэнте-большой так великодушен!

И он рассказал о своей беседе с вероломным совладельцем.

Три месяца прошли в изысканиях. Давид даже ночи проводил на фабрике, он наблюдал за действием различных составов бумажной массы. То он приписывал свою неудачу примеси тряпья к растительным веществам и ставил опыты, пользуясь исключительно составом своего изобретения. То он пробовал проклеивать тряпичную массу без каких-либо примесей. И, одержимый своей идеей, бедняга с удивительной настойчивостью, на глазах у Куэнте-большого, которого он уже не остерегался, переходил от одного вещества к другому, пока не испробовал все имевшиеся в его распоряжении составы в соединении с различными сортами клея.

Первые шесть месяцев 1823 года Давид Сешар буквально жил на бумажной фабрике вместе с Кольбом, если можно назвать жизнью полное небрежение к пище, одежде и самому себе. Он так отчаянно боролся с трудностями, что люди иного разбора, чем Куэнте, смотрели бы на него с благоговением, ибо никакие корыстные побуждения не руководили этим отважным борцом. Были минуты, когда он желал только одного: победы! С чудесной прозорливостью он наблюдал удивительные превращения веществ, когда природа как бы уступает человеку в тайном ее противодействии; из своих наблюдений он вывел замечательные технические законы, постигнув путем опыта, что добиться созидательной удачи можно, только повинуясь сокровенной взаимосвязи явлений, которую он называл второй природой вещей. Наконец в конце августа месяца ему удалось получить проклеенную в чане бумагу совершенно такую же, какая изготовляется в настоящее время и идет в типографиях на корректуры, но бумага эта получается не всегда одного качества и зачастую неряшливо проклеена. Достижение, столь превосходное в 1823 году, принимая во внимание тогдашнее состояние бумажной промышленности, обошлось в десять тысяч франков, и Давид уже надеялся преодолеть последние трудности своей задачи. Между тем в Ангулеме и Умо пошли странные слухи: Давид Сешар разоряет-де братьев Куэнте. Истратив якобы тридцать тысяч франков на опыты, он в конце концов получил скверную бумагу. Фабриканты, встревоженные слухами, еще крепче держались за испытанные способы производства и из зависти к Куэнте распускали слухи о близком крахе этой честолюбивой фирмы. Тем временем Куэнте-большой выписывал машины для выработки рулонной бумаги, предоставляя ангулемцам думать, что машины нужны Давиду Сешару для его опытов. Но иезуит, по-прежнему поощрявший Сешара заниматься исключительно опытами проклеивания бумаги в чане, сам меж тем не терял времени и, пользуясь рецептами Давида, примешивал к тряпичной массе растительные вещества и отправлял Метивье тысячи стоп газетной бумаги.

В сентябре месяце Куэнте-большой, оставшись как-то наедине с Давидом, узнал, что тот замыслил поставить опыт, суливший успех; он стал отговаривать его от дальнейшей борьбы.

— Любезный Давид, поезжайте-ка в Марсак, повидайтесь с женой да отдохните от трудов! Видите ли, мы боимся разориться, — дружески сказал он ему. — То, что вам представляется великой победой, всего только отправная точка. Надобно повременить с новыми опытами. Ну, посудите сами, чего мы достигли? Мы ведь не только фабриканты, мы типографы, банкиры, а идет молва, что вы нас разоряете... (Давид сделал умилительный по своей наивности жест, как бы уверяя в своей добросовестности.) Нас не разорят пятьдесят тысяч франков, выброшенных в Шаранту, — сказал Куэнте-большой в ответ на жест Давида, — но клевета, пущенная на наш счет, подрывает доверие к платежеспособности нашей фирмы, нам, пожалуй, предложат скоро расплачиваться наличными, и тогда придется приостановить сделки. Видите ли, срок нашего договора с вами истекает, надобно обеим сторонам серьезно подумать.

«Он прав», — сказал про себя Давид. Поглощенный своими опытами, поставленными на широкую ногу, он не замечал того, что творилось на фабрике.

И он воротился в Марсак, куда в течение последних шести месяцев он уезжал каждую субботу вечером и возвращался оттуда утром в понедельник. По совету старика Сешара, Ева купила усадьбу, примыкавшую к виноградникам ее свекра, называвшуюся Вербери, с тремя десятинами земли под садом и виноградником, который клином вдавался в виноградники старика. Ева жила там чрезвычайно скромно с матерью и Марион; за это прелестное поместье, самое красивое в Марсаке, ей ведь нужно было уплатить еще пять тысяч франков! Дом, расположенный между двором и садом, был построен из белого песчаника, крыт шифером и украшен изваяниями, высеченными из того же песчаника, который легко поддается резцу и не требует при обработке особых издержек. Красивая мебель, вывезенная из Ангулема, казалась еще красивее в деревне, ибо в то время в этих краях никто не дозволял себе ни малейшей роскоши. В саду перед домом росли гранатовые, апельсинные деревья и редкие растения, посаженные еще прежним владельцем усадьбы, старым генералом, павшим от руки г-на Маррона. Под этими деревьями, в обществе старика отца, Давид и его жена играли однажды с малышом Люсьеном, когда сам судебный пристав из Манля вручил им повестку, которой братья Куэнте вызывали своего компаньона на третейский суд, ибо ввиду истечения срока договора должно было рассмотреть их взаимные претензии. Братья Куэнте требовали возмещения шести тысяч франков, передачи патента в их собственность, а также доли от доходов Давида при дальнейшей разработке изобретения в покрытие огромных, не оправдавших себя издержек.

— Говорят, ты их разоряешь! — сказал винокур сыну. — Вот это славно! Хоть раз в жизни ты, сынок, порадовал отца.

На другой день в девять часов утра Ева и Давид сидели в приемной г-на Пти-Кло, ставшего защитником вдов, опекуном сирот, а для них единственным советчиком, которому они доверяли. Чиновник судебного ведомства оказал радушный прием своим прежним клиентам и настоял на том, чтобы чета Сешар доставила ему удовольствие, оставшись с ним позавтракать.

— Куэнте требуют с вас шесть тысяч франков? — сказал он с усмешкой. — А сколько еще должны вы заплатить за Вербери?

— Пять тысяч франков, сударь, но две тысячи у меня уже есть... — отвечала Ева.

— Приберегите-ка ваши две тысячи, — отвечал Пти-Кло. — Стало быть, пять тысяч!.. Вам требуется еще десять тысяч, чтобы устроиться там как следует. Ну, что ж, через два часа Куэнте предоставят вам пятнадцать тысяч франков...

Ева удивленно посмотрела на него.

— ...в случае вашего отказа от всех доходов по товарищескому договору, который вы расторгнете полюбовно, — сказал чиновник. — Согласны?

— И все будет вполне законно? — сказала Ева.

— Вполне законно, — сказал чиновник, улыбаясь. — Куэнте причинили вам достаточно горя, я хочу положить предел их притязаниям. Видите ли, теперь я должностное лицо и обязан открыть вам всю правду. Так знайте же, братья Куэнте вас обманывают, но вы в их руках. Ежели бы приняли бой, то могли бы выиграть тяжбу, которую они затевают. Но неужели вы пожелаете тягаться с ними? Ведь это будет тянуться лет десять! Начнутся бесконечные экспертизы и третейские суды, и вы окажетесь под ударом противоречивых решений!.. Притом, — сказал он с усмешкой, — я не знаю сейчас ни одного стряпчего, который мог бы вас защитить... Мой преемник бездарен. И право, худой мир лучше доброй ссоры.

— Любое соглашение, если оно принесет нам спокойствие, будет мне по душе, — сказал Давид.

— Поль! — крикнул Пти-Кло слуге, — пригласите сюда господина Сего, моего преемника!.. Покамест мы завтракаем, он повидается с Куэнте, — сказал он своим бывшим клиентам, — а через несколько часов вы воротитесь в Марсак разоренные, но спокойные. Десять тысяч франков обеспечат вам еще пятьсот франков ренты, и вы станете жить счастливо в своей прелестной усадьбе!

Часа два спустя, как и сказал Пти-Кло, мэтр Сего принес составленные по всем правилам бумаги, которые подписаны были братьями Куэнте, и пятнадцать тысяч франков банковыми билетами.

— Мы много тебе обязаны, — сказал Сешар Пти-Кло.

— Но я ведь только что вас разорил, — отвечал Пти-Кло удивленным клиентам. — Да, да! Я вас разорил... И вы сами поймете это со временем. Но я знаю вас: разорение для вас предпочтительнее богатства, которое пришло бы, пожалуй, чересчур поздно.

— Мы, сударь, люди не корыстолюбивые, мы благодарны вам за то, что вы дали нам средства жить счастливо, — сказала Ева, — и мы вечно будем вам признательны.

— Боже мой! Они же еще благословляют меня!.. — сказал Пти-Кло. — Вы тревожите мою совесть; но надеюсь, что ныне я все искупил. Если я стал членом суда, то лишь благодаря вам, и если кто и должен быть признателен, так это я... Прощайте!

Со временем Кольб переменил свое мнение насчет папаши Сешара, который, с своей стороны, привязался к эльзасцу, убедившись, что тот, как и он, не силен в грамоте и не прочь выпить. Бывший Медведь научил бывшего кирасира ухаживать за виноградником и продавать вино, положив оставить своим детям человека с головой, ибо в последние дни своей жизни он испытывал ребяческий страх за судьбу своего имения. В наперсники он взял мельника Куртуа.

— Вот поглядите, — говорил он ему, — что будет с моими детьми, когда я лягу в могилу. Меня страх берет за их будущее.

В марте 1829 года старик Сешар умер, оставив почти на двести тысяч франков земель; будучи присоединены к Вербери, они составили великолепное имение, которым вот уже два года чрезвычайно рачительно управлял Кольб. Давид и его жена нашли у отца около ста тысяч экю золотом. Народная молва, как всегда, преувеличила сокровища старого Сешара, и вся Шаранта оценивала их в миллион. Ева и Давид, присоединив к наследству свое небольшое состояние, обеспечили себе около тридцати тысяч ренты, ибо они еще некоторое время выжидали, прежде чем пристроить свои капиталы, и обратили их в государственные бумаги уже во время Июльской революции. Тогда только департамент Шаранты и Давид Сешар поняли, каким огромным состоянием обладал Куэнте-большой. Богач-миллионер, избранный депутатом, Куэнте-большой является ныне пэром Франции и, как говорят, метит в министры торговли при ближайшей смене кабинета. В 1842 году он женился на дочери одного из самых влиятельных при дворе государственных деятелей, на мадемуазель Попино, дочери Ансельма Попино, депутата города Парижа, мэра округа.

Изобретение Давида Сешара стало питать французскую промышленность, как полезная пища питает огромное тело. Заменив тряпье новым сырьем, Франция может выделывать бумагу дешевле всех европейских стран. Но голландская бумага, как и предсказал Давид, исчезла с рынка. Рано или поздно понадобится, конечно, основать королевскую бумажную фабрику, как были основаны Гобелены, Севр, Савонри и королевская типография, и поныне противостоящие ударам, которые наносят им буржуазные вандалы.

У Давида Сешара, любимого женою, отца двух сыновей и дочери, достало выдержки никогда не вспоминать о своих опытах. Ева сумела убедить его отречься от страшного призвания изобретателей, этих Моисеев, испепеляемых купиной Хорива. Он на досуге занимается литературой, ведет ленивую, спокойную жизнь помещика, пекущегося о благоустройстве своего имения. Безвозвратно простясь со славой, он отважно вступил в ряды мечтателей и собирателей редкостей; он увлекается энтомологией, исследует таинственные доныне видоизменения тех насекомых, которых наука знает только в их последнем состоянии.

Все слышали об успехах Пти-Кло на поприще главного прокурора; он соперник знаменитого Вине из Провена, и его честолюбие уже влечет его на пост старшего председателя королевского суда в Пуатье.

Серизе, неоднократно судившийся за политические преступления, снискал широкую известность. Самый отчаянный из блудных детищ либеральной партии, он был прозван Отважным Серизе. Когда преемник Пти-Кло вынудил его продать типографию в Ангулеме, он избрал своим поприщем провинциальную сцену, и его незаурядный актерский талант сулил ему блестящий успех. Некая актриса на ролях любовниц заставила его поехать в Париж искать у науки исцеления от любви, и там он пытается обратить в звонкую монету благосклонность либеральной партии.

Что касается до Люсьена, его возвращение в Париж относится к Сценам парижской жизни.

1835—1843 гг.