Настройки

A
A

Смерть Тургенева

Константин Станюкович

Иван Сергеевич Тургенев. Портрет работы И. Е. Репина, 1874

I.

Смерть крупного русского писателя заставила встрепенуться полусонное, апатичное общество. Почти исключительно поглощенное будничной сутолокой, с ее однообразием скуки и пошлости, оно словно вспомнило, что есть на Божьем свете иные, более высшие интересы, составляющие цвет и красу жизни, что без них теряется ее настоящий общественный смысл, и люди, живущие без идеалов, постепенно дичают.

Тургенев был именно одним из тех счастливых писателей, которые умеют будить мысль, заставляя людей оглядываться на себя и на окружающия условия жизни, коверкающия людей, делающия их хуже, чем они могли бы быть. Без этих "рыцарей духа", без этих светильников мысли, без всей этой литературы, многим ненавистной, нам еще сквернее жилось бы на свете, еще в большую бездну пошлости окунулись бы мы, и ничто не взволновало бы нас! Эту-то силу и живучесть мысли все словно почувствовали и оценили, готовясь почтить память своего писателя торжественным образом.

Признаться, даже несколько удивляешься, когда читаешь об этих грандиозных приготовлениях к похоронам. Несколько сот депутаций, масса венков, процессия, которая растянется от вокзала варшавской дороги на несколько верст. Кого это хоронят? Полководца, государственного человека?— Нет, хоронят русского писателя, который не был ни действительным, ни тайным советником, но в своих произведениях преподавал столько ценных советов, каких не преподать тысяче самых патентованных советников... Мы ведь не привыкли чествовать память писателей; всяких генералов, статских и военных, мы хоронить умели пышно, но хоронить "генералов мысли" не отваживались. Пушкина хоронили с оглядкой; за то, что Москва хоронила Гоголя с помпой, и на похоронах был московский генерал-губернатор в парадной форме, Петербург сделал Москве выговор, а Тургенев, назвавший в краткой заметке Гоголя великим человеком, понес кару. Тогда нельзя было называть великим человеком человека, не имеющого генеральского чина, да и то, если дозволяло начальство, так как оно одно оценивало людей. О Гоголе, после его смерти, запрещено было говорить, и в петербургских газетах о нем не сказано было ни слова. Белинского хоронили совсем тихо, точно крадучись, и имя его стало упоминаться в литературе только при новом царствовании. Добролюбова провожала небольшая кучка друзей; Писарева тоже не удостоили торжественного чествования. Только похороны Некрасова и потом Достоевского явились достойными их памяти; в них приняло участие общество, понявшее, что в лице своих крупных писателей оно теряет лучших руководителей.

Образованные люди стремятся теперь почтить одного из них, в благодарность за услуги, оказанныя им родной стране. Тем сердечнее, тем трогательнее подобное чествование, что в нем не может быть ничего заказного: никто не заставляет вас нести венок на гроб писателя, которому вы не сочувствуете; вы несете его тому, кто "чувства добрыя в вас лирой пробуждал" и, главное, никогда не стоял в рядах защитников мрака. Да и кого, скажите на милость, чествовать нам, как не людей науки и искусства? При условиях нашей общественной жизни, мы можем близко знать только этих людей. Они одни могут говорить с нами в своих произведениях, они одни болеют нашими скорбями, радуются нашими радостями.

Есть, несомненно, и другие люди, люди практики, которые могли бы с одинаковым правом пользоваться нашим сочувствием, но, к сожалению, мы не всегда знаем их, да и не можем знать, так как мотивы их деятельности для нас, обыкновенных людей, являются непроницаемой тайной. Как они думают, каковы их идеалы, про то мы узнаем случайно, чаще всего после их смерти. При жизни мы только довольствуемся фактами, которые не могут быть изъяты из обращения, слухами, да разве случайными разъяснениями в беллетристической форме, вроде романа "Граф Лорин", но ведь не все же общественные деятели должны писать романы, в часы досуга?

Похороны Тургенева, в первые дни после получения известия о смерти писателя, чуть, было, не сделались нерешенным вопросом. По крайней мере, появились тревожные слухи, будто бы есть препятствия к ввозу праха Тургенева в пределы России. Эти слухи, несмотря на их неправдоподобие, упорно держались и как будто подтверждались распоряжением снять траурную драпировку с портрета писателя, выставленного в витрине. Затем, разсказывали, что похороны будут разрешены, но под условием отсутствия всякой торжественности. В конце-концов, все эти слухи, как известно, оказались неверными, и на-днях мы будем хоронить Тургенева с такой церемонией, какой не удостоивался еще не один русский писатель. Похоронами и всеми приготовлениями распоряжается солидный комитет литературного фонда; он с дипломатическим тактом уже поспешил предупредить, почему над могилой Тургенева произнесут речи только два или три из старейших друзей покойного и почему число лиц при венках ограничено. Опасаются огромного стечения публики, давки. Сколько помнится, на похоронах Достоевского этого не опасались, и процессия не была нарушена никаким безпорядком. Ужасный дипломат этот комитет!

О Тургеневе теперь говорят везде, даже и там, где книга не в моде и где пожимают плечами, недоумевая, почему так чествуют неимевшого чина писателя. Именем его полны страницы газет; все другие интересы дня отошли на задний план; со всех концов России получаются телеграммы о панихидах, о стипендиях в память писателя; некоторые города ходатайствуют о наименовании улиц именем покойного; Тургенева перечитывают; во всех воспоминаниях, в отзывах иностранцев, друзей и случайных знакомых Тургенева личность писателя является в каком-то ореоле необыкновенной привлекательности.

Не обходится, разумеется, и без проявлений мелкого тщеславия; маленькия имена пристегиваются к большому и, под видом воспоминаний о Тургеневе, напоминают о себе. Теперь всякий спешит доложить читателю о своей беседе с "Иваном Сергеевичем", как бы пуста ни была беседа, или заявить, что он тогда-то видел "Ивана Сергеевича" и "Иван Сергеевич" сказал: "гм..." Каждый, повторяю, торопится вынести в публику частицу своего Добчинского, но, по правде говоря, за исключением отзывов иностранцев, да двух-трех воспоминаний русских (между которыми, особенно характерен разсказ г-жи С—ой о встрече Тургенева с Лассалем), все эти биографическия данныя не имеют существенного интереса {Считаю не лишним привести отрывок из воспоминаний г-жи С. о Тургеневе, напечатанных в "Новостях", в котором описывается встреча нашего писателя в Лассалем.

Дело было в 1864 году, в Женеве, в одном из пансионов, где остановился Лассаль.

"Сойдя в галлерею, мы застали там за табль-д′отом уже порядочное общество, собравшееся к утреннему чаю и кофе. Наши глаза невольно искали в толпе знаменитого экономиста. Впрочем, его не трудно было найти, так как на нем было сосредоточено любопытство почти всех присутствовавших. Сверх своей знаменитости, как политического деятеля, он в то время был еще героем той траги-комедии, которая называлась его любовью к m-elle Деннигес (впоследствии madame Раковицъ), и потому неудивительно, что им все интересовались и что на нем сосредоточивалось общее внимание везде, где только он ни появлялся.

Я никогда не забуду того момента, когда я в первый раз увидела Лассаля, о котором столько читала и слышала, живя с братом в Карлсбаде и Женеве. При входе нашем в галлерею, он стоял у растворенного окна и вел разговор с двумя мужчинами, из которых один был наш эмигрант Н. Руки его были покойно сложены, взор его блуждал медленно в толпе, на которую он смотрел несколько надменно и с привычной самоуверенностью, и только нервное легкое вздрагивание бровей обнаруживало, что его озабочивает какая-то серьезная мысль и что он ведет разговор с собеседниками не без внутренняго возбуждения. Позе его, в которой от стоял, позавидовал бы каждый король, так она была проста, безъискусственна и, вместе с тем, даже величественна. Я никогда до того времени не видела его и потому, при первой встрече, он показался мне далеко некрасивым мужчиною, даже ниже своих фотографических изображений, но это отсутствие физической красоты искупалось с избытком громадным умом, запечатленным в каждом мускуле его открытого, благородного лица и могучею душею и несокрушимою волею, отражавшеюся в его оригинальных круглых глазах — признак гения. Вообще, Лассаль произвел на меня подавляющее впечатление титана, пред которым я почувствовала себя полным ничтожеством, безполезнейшим созданием на земле.

Я взглянула на Ивана Сергеевича. Полузакрытыми глазами он жадно разсматривал Лассаля и своим глубоким пытливым взором, кажется, желал проникнуть в самую душу стоявшего пред ним народного трибуна. Мне думается, что в это время Лассаль для Тургенева казался кумиром,— так велико было то волнение, которое охватило автора "Записок охотника" при первой встрече его с Лассалем. По моему, впрочем, ничего не было удивительного в том, что Тургенев в тот период своей жизни с таким энтузиазмом отнесся к Лассалю: так как арена, на которой действовал Лассаль, была шире литературной арены Тургенева, да и вся гениальная личность Лассаля была колоссальнее тургеневской личности, то, повторяю, неудивительно, что наш знаменитый писатель пришел в энтузиазм при встрече с человеком, превосходство которого над собою он, как слишком умный и понимающий человек, не мог не сознавать.

Лассаль стоял в пол-оборота к Тургеневу и не мог видеть устремленных на него пытливых взоров Ивана Сергеевича; но Н. увидел его и медленно раскланялся с ним. Тогда и Лассаль обвел медленным взглядом Тургенева и, затем, точно внезапно что-то вспомнил, наклонился к Н. и, указав глазами на Тургенева, спросил его о чем-то. Н. с улыбкой ему ответил; тогда Лассаль вновь окинул Тургенева светлым взглядом и вновь о чем-то попросил Н. Лицо Тургенева страшно заволновалось, так как для него, как и для всех, очевидным было, что Лассаль спрашивает у Н. именно о нем. Чтобы скрыть свое волнение, Тургенев начал было, разговор с братом, но в это время к нему подошел Н. и, пожав руку, передал ему о желании Лассаля познакомиться с ним. Тургенев. совершенно не ожидавший этого, в первое мгновение был точно озадачен, но затем, извинившись пред нами, что оставляет нас на несколько минут, направился к Лассалю своею мерною, спокойною походкою. Лассаль только сделал несколько шагов на встречу нашему писателю, при чем глаза его смотрели на Ивана Сергеевича ласково и черты его сложились в ту тонкую, нравящуюся женщинам, улыбку, которая у него появлялась, когда он испытывал внутреннее удовольствие. Он первый протянул руку Ивану Сергеевичу и первый заговорил с ним. О чем происходила беседа между двумя знаменитыми людьми, мы не могли тогда слышать и узнали отчасти лишь потом от самого Тургенева, но было видимо, что Лассаль произвел на него самое приятное впечатление.

Разговор, происходивший между Лассалем и Тургеневым, был передан мне последним лишь несколько лет спустя, при иной встрече нашей уже в Париже, так как в тот день, когда состоялась встреча Лассаля и Тургенева, мы не считали себя вправе предлагать Ивану Сергеевичу какие бы то ни было вопросы относительно обстоятельств встречи, хотя, признаюсь, сгорали большим любопытством. Разговор между ним и Лассалем происходил на французском языке и говорилось, приблизительно, вот что. Как я уже сказала, первым заговорил Лассаль.

— Я очень рад — сказал он Ивану Сергеевичу, пожимая ему руку, что судьба на этот раз соблаговолила ко мне и позволила мне увидеть одного из интеллигентнейших людей страны, о которой мне довелось читать и слышать столь много чудесного.

— Вы приписываете мне, г. Лассаль, уж слишком высокую роль,— отвечал Тургенев с свойственною ему скромностью,— тогда как я лишь скромный литературный деятель и все мое значение в отечестве ограничивается лишь сравнительно незначительным влиянием на немногочисленный кружок моих читателей.

— Полноте, г. Тургенев,— прервал его с улыбкою Лассаль. Как ваши личныя качества, так и ваше значение в России мне хорошо известны из разсказов ваших же соотечественников, и, повторяю, я весьма рад, что встретился с вами и имею возможность, благодаря Н., познакомиться с вами.

Затем Лассаль предложил Тургеневу сесть за небольшой стол, стоявший у окна, за которым уже сидели Н. и другой господин, с которым Лассаль беседовал при входе нашем в галлерею. Он представил Тургенева этому господину, оказавшемуся доктором Генле из Мюнхена, и приказал подать для всех кофе. Во время кофе беседа Лассаля с Тургеневым продолжалась с видимым оживлением, при чем Тургенев старался держать себя спокойно, тогда как Лассаль, видимо, чем-то был озабочен и изредка поглядывал на входную дверь в галлерею.

Беседа их продолжалась не более 7—10 минут, как вошел поспешно кельнер и, розыскав д-ра Генле, подал ему запечатанный пакет. Тот быстро вскрыл его и шепнул что-то Лассалю. При этих словах Лассаль точно получил какой-нибудь сильный толчек: на секунду молния негодования озарила его лицо; затем он, видимо, побледнел и, вставши из-за стола, начал извиняться перед Тургеневыв, что его ждет неотложное дело, и ему нужно удалиться в свою комнату.

Тургенев, с грустью, горячо пожал протянутую ему руку Лассаля и, когда тот, поклонившись, с приветливою улыбкою скрылся из галлереи, он несколько секунд смотрел вслед удалявшемуся трибуну и на глазах его блистали слезы.

Он молча распростился с Н. и доктором Генле, которые тоже сейчас удалились вслед за Лассалем, и затем возвратился к нам. Когда он подошел к нам, то был так взволнован, что не мог даже говорить, и на замечание брата, что Лассаль по внешности, действительно, кажется живым человеком,— он лаконически ответил:

— Да, Лассаль гениальный человек!

Вслед затем мы все ушли из галлереи в наши комнаты и чрез несколько минут Иван Сергеевич распрощался с вами. Видя его волнение, произведенное, конечно, неожиданною встречею с Лассалем и беседою с ним, мы не старались его удерживать и пожелали ему на прощание всех благ.

Иван Сергеевич уехал из Женевы в тот же день, и мы свиделись с ним в другой раз лишь несколько лет спустя, в Париже.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прошло несколько дней после встречи Тургенева с Лассалем, как вдруг сначала в пансионе Леове, а затем по всей Женеве распространился слух, что Лассаль смертельно ранен на дубли с женихом m-lle Деннигес, Янком Раковицею. Сначала никто из нас не хотел верить ужасной судьбе Лассаля, которого мы почти каждый день встречали, но потом, дня через два-три, нам пришлось быть очевидцами грандиозной похоронной процессии, устроенной республиканцами знаменитому вождю германских рабочих.

В самый день процессии Н. получил от Ивана Сергеевича по переводу 100 франков с лаконическою просьбою возложить на гроб Лассаля венок от "неизвестного почитателя".

За последния двадцать лет мне приходилось несколько раз встречаться с Тургеневым, и он никогда без сильного волнения не мог вспомнить имени Лассаля и единственной встречи с ним в Женеве.}. Биография писателя еще впереди, а пока мы имеем дело с одними восторженными некрологами... Иногда, впрочем, эта восторженность доходит до того, что некоторые, в порыве усердия, приписывают Тургеневу такое значение, какое едва ли может иметь даже самый гениальный писатель. Будто и без того не велико литературное и общественное значение покойного, что нужно прибегать к неумеренной утрировке! Так, одна еженедельная газета приписала Тургеневу — легко сказать?— чуть не руководительство нашей общественной жизнью, точно такая роль под силу не только одному Тургеневу, но даже нескольким таким же крупным талантам. Но русский человек, как известно, неумерен. Уж если: "пожалуйте ручку", то он так превознесет, что даже мертвый может почувствовать неловкость, особенно если этот мертвый такой скромный и деликатный, каким был покойный писатель...

Разумеется, после смерти Тургенева почти все газеты стали считать его, так сказать, своим, даже и такия, которыя не имеют ничего общего с тургеневскими идеалами. "Новое Время" поспешило выдать Тургеневу аттестат истинно русского человека. До этого, видите ли, никто не знал; что Тургенев русский человек, но что это не мешало, однако, ему быть западником и желать России тех благ европейской цивилизации, которых чураются наши своеобразные самобытники. Но газета сочла долгом вступиться за Тургенева и, как всегда, оказалась на высоте задачи. Г. Боборыкин в "Новостях" распространился насчет неблагодарности современников к умершему писателю, кстати обвинил в непочтительности "Дело" и "Отечественныя Записки" и объявил Тургенева космополитом. Сдается мне, грешный человек, что, говоря о непочтительности, г. Боборыкин не столько имел в виду Тургенева, сколько г. Боборыкина, так как оба названные журнала, напротив, всегда говорили с уважением о литературной деятельности Тургенева, но уважение ведь не исключает критической оценки и не сам ли г. Боборыкин, сколько помнится, в "Московском Обозрении" отнесся в "Бови" не с той необыкновенной почтительностью, которую теперь требует от других? Или для г. Боборыкина новость, что чем более талантлив, чем более крупен писатель, тем более требовательна критика? Что можно извинить г. Боборыкину, того нельзя — Тургеневу. Можно быть непочтительным к г. Боборыкину, а на Тургенева можно сердиться. Кому это не понятно?.. Ах, еслиб покойный мог прочитать все, что теперь про него пишется, как смутился бы он от многих восхвалений! И право, те, кого называет г. Боборыкин его противниками, гораздо более уважают и ценят писателя именно потому, что страстнее относились к его литературной деятельности.

II.

Вся образованная Россия единодушно отозвалась глубокой скорбью к тяжелой утрате. Только одна московская газета упорно молчала до поры до времени, не обмолвившись ни одним словом о смерти Тургенева. Весьма отзывчивая к сообщениям, имеющим, так сказать, предупредительный характер, газета, на этот раз, умышленно пропустила важное событие. Как видно, она не могла забыть эпизода пушкинского праздника, когда Тургенев, при всем своем добродушии, отстранился от протянутой ему г. Катковым руки, не задолго перед тем метнувшей в него одною из излюбленных своих стрел — обвинением в неблагонадежности. Это молчание длилось несколько времени и, наконец, было нарушено эффектным эпизодом — перепечаткой письма эмигранта г. Лаврова, помещенного во французской газете, в котором говорилось о том, что Тургенев давал по 500 франков Лаврову на издание последним журнала. "Вот, мол, кого вы позволяете чествовать!"

Понятен был "эффект", приготовленный московской газетой как раз в то время, когда все недоразумения относительно похорон Тургенева были устранены. Понятно, говорю я, эта злоба, не остывающая и над могилой писателя, литературная деятельность которого не омрачалась никаким, даже малейшим пятном. Тургенев был и оставался всегда верен своим убеждениям, и его натуре противно было отступничество в какой бы форме оно ни выражалось. Такие люди, особенно такие крупные и нравственно безупречные люди, как Тургенев, не могут не колоть чужих глаз, являясь как бы невольным укором каждой нечистой литературной совести. И с тем большим остервенением нападают на таких людей, чем безплоднее оказывается старание умалить нравственно-чистый их образ. Тургенев имел честь подвергаться такой злобе при жизни и сохранил за собой эту честь и по смерти. Все это понятно, хоть и несколько удивительно, как это такая безспорно умная и опытная по части разсчитанных эффектов газета не сообразила, что весь ея, столь ревниво прибереженный, "coup de théâtre" окажется хлопаньем по воробьям и никакого впечатления не произведет, и что, не смотря на перепечатку письма крупным шрифтом, торжественныя похороны все-таки состоятся и в них примет участие не одна "литературная чернь", как выражался корреспондент московской газеты, но и депутации от разных ученых обществ и в том числе от Академии Наук...

Злоба слепа и часто попадается в просак. Тоже, к сожалению, приходится сказать и о дружбе. На этот раз она едва ли не перещеголяла "злобу" своим безтактным раздуванием поднятого скандала. Дружба, так сказать, его возвела в перл создания... Ах, уж эти друзья!..

Понятны были мотивы, заставившие московскую газету перепечатать заграничное письмо, но чего ради, по поводу этого письма, газеты вскипели негодованием и разразились более или менее патетическими статьями в "защиту" Тургенева? Точно и в самом деле нуждался в их защите писатель, чьи убеждения так хорошо были известны всем, и, разумеется, правительству? Раздувать эту историю не значило ли ставить точки на "и" и только радовать московскую газету? "Новое время" опять-таки первое поспешило взять под свою защиту Тургенева и не без комичного пафоса стало обелять его от обвинения в неблагонадежности, при чем, разумеется, не преминуло воспользоваться удобным случаем блеснуть рыцарской полемикой. "Новости" — те даже остолбенели от удивления и сперва глубокомысленно не хотели верить сообщенному факту. "Не может быть! Не может быть!" твердили оне. Казалось бы и довольно, тем более, что "эффект" московской газеты не имел никакого значения? Но тут, как бы в доказательство вечной истины, что никто не умеет насолить лучше друзей, выступили со своими письмами в защиту покойника гг. Стасюлевич и Я. Полонский.

Признаюсь, я с тяжелым чувством прочитывал письмо г. Стасюлевича, которое он счел нужным напечатать в защиту Тургенева и в этом письме повторить все те доводы, которые уже высказало "Новое Время"; я привык видеть в этом журналисте образец приличной полемики даже и с врагом, но в этом письме не узнал обыкновенно сдержанного и изысканно-вежливого г. Стасюлевича. Эти ненужныя попытки глумления, эти разоблачения отзывов покойного о людях, которых он принимал у себя — каковы бы ни были эти люди по своим взглядам — едва ли достойны памяти Тургенева. И главное: к чему весь этот шум, к чему все эти излияния благородного негодования? Никто и не думал серьезно заподозрить маститого писателя в чем-нибудь предосудительном. Откуда же эта трусость, готовая с перепугу возвести ничтожный факт в событие первейшей важности?

Г. Полонский в своем письме тоже защищает Тургенева, не без оригинальности оправдывая знакомство покойного с эмигрантами таким образом: "Как доктору было бы невозможно отворачиваться с презрением от больных и зараженных, так и писателю. Требуйте строгости отношений от начальствующих, от каждого из органов государственной власти, но не забывайте, что если поэт будет походить на них, он перестанет быть самим собою, он утратит всякое обаяние. У него, как у гражданина, своя задача, он призван соединить или мирить разнородные элементы своего отечества во имя единого родного ему языка и высшей правды, во имя сознания своих недостатков и стремления к вечному вочеловеченью".

После этого заявления, оправдывающего знакомство хоть во имя докторских наблюдений и "вечного вочеловечения", пожалуй, придется какому-нибудь усердному другу г. Полонского обелять уж самого Я. Полонского... Ведь, как узнать, с целями наблюдения или просто так знаком писатель с тем или другим подозрительным лицом? может задать ему ехидный вопрос та же неутомимая газета...

Вот до чего дописались усердные друзья. Ах, уж эти друзья! Не похвалил бы их и Тургенев, если бы мог прочитать их защитительныя речи.

III.

Счастливая судьба выпала на долю Тургенева. Он мог писать, не заботясь о насущном куске хлеба, и имел время отделывать свои вещи с тем художественным мастерством, которое придавало всем его произведениям такой цельный и законченный вид. С начала литературной карьеры Тургенев сделался любимцем публики и долго был им. Кто не читал его "Записок Охотника", кто не был очарован этим тонким описанием красот природы и тем гуманным чувством, которым проникнуты его разсказы?.. Разумеется, между мужиками Тургенева и, например, "Подлиповцами" Решетникова целая пропасть, но не надо забывать времени, когда писал Тургенев, и задачи, которыя он имел. Тургеневские мужики несколько идеализованы; в отношениях к ним автора чувствуется все-таки барин, хоть и очень гуманный барин, а не друг, как напр. у Решетникова; но, повторяю, художественная цель Тургенева была — возбудить сочувствие к угнетенным, показать безнравственность рабства, что он и выполнил блистательно. У продолжателей начатого им дела, естественно, явились другия задачи. Мы, люди поколения, читавшего "Записки охотника" под шум ликования шестидесятых годов, можем только представить себе силу впечатления, которое должны были произвести эти разсказы на лучших людей своего времени. Припомните, что они начали появляться в сороковых годах, когда царило крепостное право и жизнь была заключена в тесныя колодки того времени. Разсказы эти были перчаткой, брошенной врагу, и действительно явились знаменательным событием...

С той поры Тургенев не переставал быть любимцем публики... Популярность его была громадна... Книжки "Современника", где обыкновенно печатались вещи Тургенева, рвались на расхват. Кто из нас не зачитывался "Дворянским гнездом", "Накунуне", "Рудиным" — этим "лишним человеком" мрачной эпохи, сложившим безпокойную свою голову на парижских баррикадах? Впоследствии, Писарев, увлеченный вместе с другими проповедью индивидуализма, напал, сколько помнится, на Рудина за его "безделье" и не предвидел, конечно, что и в следующем поколении окажутся "лишние люди",— плоть от плоти и кость от костей благородного идеалиста Рудина. Правда, они уж не ехали умирать в Париж: они все еще пытались найти работу дома; их идеалы определеннее, задачи яснее,— но и они, как Рудин, так или иначе погибали в борьбе с окружающим, как погиб бы и реалист Базаров, не умори его Тургенев при самом начале его общественной деятельности... Великий художник создал тип Рудина, но "лишние люди" следующих поколений еще ждут, своего певца, такого же крупного, как и Тургенев...

"Отцы и Дети" отошли теперь в область истории; критика отведет им надлежащее место среди многочисленных творений писателя; страсти, возбужденныя этим романом, улеглись, и теперь возможно припомнить без чувства острой боли впечатление, произведенное этим романом при его появлении. Впечатление, действительно, было потрясающее. Одни были смущены, другие злорадно хихикали: "вот каковы дети!" говорили указывая на Базарова, Кукшину, Ситникова, тогдашние "отцы", успевшие уже поднять головы после смущения от первых обновительных реформ. Не надо забывать еще, что роман появился именно в то время, когда начался "перелом" в нашей общественной жизни, когда люди, недовольные реформами, настойчиво проповедовали поворот назад, грозя серьезными осложнениями, и что напечатан он был в "Русском Вестнике", только что сделавшимся органом недовольных реформами. Приняв все это в соображение, легко понять, что "Отцы и Дети" были, так сказать, "бомбой", брошенной в самый центр борьбы, и возбудили взрыв негодования у одних и злорадное торжество у других.

"Я испытал тогда" — говорит Тургенев в своих Воспоминаниях — "впечатления, хотя разнородныя, но одинаково тягостныя. Я замечал холодность, доходившую до негодования во многих мне близких и симпатических людях; я получал поздравления, чуть не лобызания от людей противного мне лагеря, от врагов. Меня это конфузило... огорчало; но совесть не упрекала меня: я хорошо знал, что я честно, и не только без предубежденья, но даже с сочувствием отнесся к выведенному мною типу".

Но тогда, в разгар литературной борьбы, некогда было разбирать намерения автора, и вот почему, под первым впечатлением, появились крайне резкия статьи по поводу "Отцов и Детей". Особенно резка была статья М. А. Антоновича, напечатанная в "Современнике". Об этой статье еще недавно счел нужным вспомнить г. Боборыкин и, конечно, покорить г. Антоновича. Действительно, статья была резка, но она была необходима по тогдашнему времени, как горячий протест, и страстность ее тем более понятна, что автор романа был крупным талантом: роман его не мог не произвести громадного впечатления на читающую публику и, помимо воли автора, мог играть в руку противного лагеря, готового воспользоваться каждым случаем, чтобы бросить грязью в "детей"... Спору нет, что Кукшины и Ситниковы тогда существовали, но рядом с ними были и другия "дети", представители которых не даром завоевали себе почетное место в истории литературы... Как бы кто ни смотрел на Базарова, но не в его идеях воплощались заветныя стремления лучших "детей" того времени, а в тех, которыя высказывались представителями лучшей части литературы... И "Современник" был прав тогда в своих резких нападках, во имя принципа, как бы предвидя, что соблазнительный тип Базарова найдет себе множество подражателей среди неустановившейся молодежи и что пример крупного художника породит целую литературу, обличающую "детей" уже совсем с другими целями, чем Тургенев.

Это "недоразумение" между лучшим из литературных "отцов" и "детьми" того времени продолжалось несколько времени. Обе стороны считали себя несправедливо обиженными. И уже в лице третьяго поколения, не бывшего в самом разгаре борьбы, маститый художник снова вернул себе восторженное поклонение... Горячая и трогательная была встреча Тургенева в Москве, на пушкинском празднике, и потом в Петербурге. Страсти давно улеглись, "недоразумение" разъяснилось, и три поколения — "отцов", "детей" и "внуков" чествовали тогда писателя... Эти выражения восторга трогали до глубины души Тургенева.

Воспоминания, разсказы близких людей и знакомых покойного писателя единогласно свидетельствуют об обаятельной личности Тургенева. Приветливый, добродушный, деликатный, он положительно очаровывал людей. Разскащик он был неподражаемый и, когда хотел, сейчас же овладевал вниманием общества, в котором находился. К начинающим писателям, искавшим его одобрения, он относился необыкновенно тепло и с той деликатностью, которая иногда даже порождала недоразумения. Ему часто надоедали назойливые авторы и просили ответа... Он часто не решался сказать правды в лицо человеку и отсюда — комическия затруднения Тургенева... Его любезность в рекомендациях даже вредила начинающим авторам... "Тургенев рекомендует" говорили в редакциях, возлагая надежды на рекомендуемыя вещи, и нередко... разочаровывались...

Необыкновенно чуткий к веяниям русской жизни, он, представитель иного поколения, носитель иных задач, с особенным интересом относился к новым людям. Но "новые" люди, как клад, никому не давались, и сам Тургенев говорил однажды: "Когда я смотрю на "нового" человека прямо — я понимаю его, когда смотрю сбоку — перестаю понимать!" В "Нови" маститый художник попробовал рисовать новых людей... В его отношениях к ним нет предубеждения, некоторыя лица очерчены мастерски, но в общем все-таки "новые" люди не вышли.

Но, что за беда! Разве мало и без того лавров в блестящем венке Тургенева?.. Разве можно требовать от маститого художника воспроизведения той сложной жизни последняго времени, которая проходит перед нами, смущая многих своими непонятными противоречиями. Эта жизнь еще ждет своего выразителя, такого же талантливого и крупного, каким был Тургенев для своего времени...

Тургенев и без того слишком много дал русской литературе и обществу. Он не зарыл своего таланта и до конца своих дней работал для любимой им литературы. Счастлива доля писателя, память которого не омрачена никакой тенью и нравственный облик которого так же светел, как и его произведения.