Настройки

A
A

Утраченные иллюзии

Оноре де Бальзак

— Итак, «Маргаритки», само собою, мои, — сказал издатель, — но вы не станете нападать на мои издания?

— «Маргаритки» ваши, но я не могу продать мое перо, оно принадлежит моим друзьям так же, как их перья принадлежат мне.

— Но ведь теперь вы мой автор. Мои авторы — мои друзья. Вы не пожелаете вредить моим делам. Готовясь на меня напасть, вы поставите меня в известность, чтобы я мог предотвратить неприятность.

— Согласен.

— За вашу славу! — сказал Дориа, поднимая бокал.

— Я вижу, что вы прочли «Маргаритки», — сказал Люсьен.

Дориа не смутился.

— Друг мой, купить «Маргаритки», не ознакомившись с ними, самая лучшая лесть, какую только может себе позволить издатель. Через полгода вы будете великим поэтом; появятся ваши статьи, вас станут бояться; мне не придется хлопотать, чтобы продать вашу книгу. Нынче не я изменился, а вы. Я все тот же коммерсант, как и четыре дня назад; на прошлой неделе ваши сонеты были для меня не более, чем листы капусты; нынче, благодаря вашему положению, они обратились в «Мессенские элегии».

— Отлично, — сказал Люсьен, чувствуя себя султаном, обладателем красивой одалиски, баловнем успеха; он вновь обрел насмешливость и пленительное безрассудство. — Но если вы не читали моих сонетов, вы прочли мою статью?

— Да, мой друг, иначе я не явился бы так поспешно! К несчастью, она чересчур хороша, ваша ужасная статья. Да, у вас огромный талант, мой дружок. Верьте мне, ловите удачу, — сказал он, пряча под личиной добродушия колкость слов. — Вы прочли газету?

— Нет еще, — сказал Люсьен. — А между тем нынче вышла первая моя большая статья; Гектор, видимо, послал газету мне на дом, в улицу Шарло.

— Читай! — сказал Дориа, подражая Тальма в «Манлии».

Люсьен взял газету, Корали вырвала ее у него из рук.

— Вы отлично знаете, что ваше перо посвящено мне, — смеясь, сказала она.

Дориа был чрезвычайно искателен и любезен; он боялся Люсьена; он пригласил его и Корали на званый обед, который давал журналистам в конце недели. Он взял рукопись «Маргариток» и попросил своего поэта зайти, когда тому будет угодно, в Деревянные галереи подписать договор, который он приготовит. Верный своей обычной, царственной манере, полагая, что этим он внушает почтение легковерным людям и напоминает более мецената, нежели торговца, он оставил три тысячи франков, отказавшись небрежным жестом от предложения Люсьена написать расписку, и ушел, поцеловав руку Корали.

— Любовь моя, много ли таких бумажек увидел бы ты, сидя на своем чердаке в улице Клюни и роясь в старых книгах библиотеки святой Женевьевы? — сказала Корали, знавшая из рассказов Люсьена всю его прошлую жизнь. — Право, твои друзья с улицы Катр-Ван большие простофили!

Братья по кружку оказались простофилями! Люсьен, смеясь, выслушал этот приговор. Он прочел свою статью, он вкусил от неизъяснимой радости писателей, испытал то высшее наслаждение самолюбия, что лишь однажды в жизни ласкает наше сознание. Читая и перечитывая статью, он вполне понял ее значение и смысл. Печать для рукописей то же самое, что театр для женщин, — она освещает все прелести и все изъяны, убивает и дает жизнь; промах бросается в глаза столь же резко, как и яркая мысль. Люсьен в своем опьянении не думал более о Натане, Натан был для него только ступенью, он утопал в блаженстве, он мнил себя крезом. Для мальчика, который, бывало, скромно спускался по склонам Болье в Ангулеме, возвращаясь в Умо, на чердак к Постэлю, где ютилась его семья, тратившая в год тысячу двести франков, сумма, полученная от Дориа, была сказкой. Воспоминание, столь еще живое, но которому суждено было угаснуть среди парижских соблазнов, перенесло его на площадь Мюрье. Он вспомнил свою великодушную сестру, Давида и бедную мать; он тотчас же приказал Беренике разменять один билет, а тем временем написал домой письмо; затем он послал Беренику в контору почтовых дилижансов, приказав ей отправить пятьсот франков матери, опасаясь, что позже у него недостанет воли выполнить свое желание. Он возвращал долг, но для него и для Корали поступок этот казался добрым делом. Актриса поцеловала Люсьена, она считала его примерным сыном и братом, она осыпала его ласками, ибо подобные поступки восхищают этих добрых девушек, у которых сердце как на ладони.

— А теперь, — сказала она, — что ни день, то званый обед. Так пройдет целая неделя, настоящий карнавал! Ну что ж, ты немало поработал.

Корали, желавшая похвалиться красотою Люсьена, причиной зависти к ней всех женщин, повезла его к Штаубу: ей казалось, что Люсьен недостаточно хорошо одет. Оттуда влюбленные отправились в Булонский лес и воротились к обеду у г-жи дю Валь-Нобль; там Люсьен встретил Растиньяка, Бисиу, де Люпо, Фино, Блонде, Виньона, барона де Нусингена, Боденора, Филиппа Бридо, великого музыканта Конти — вошел в мир артистов, спекулянтов, всех этих людей, склонных после волнений и забот искать рассеяния в острых впечатлениях; и все они радушно приняли Люсьена. Люсьен, уверенный в себе, расточал свое остроумие, словно им и не торговал, и был провозглашен человеком без предрассудков, — модная в ту пору похвала в этой полутоварищеской среде.

— Те-те-те! Полезно исследовать его сущность! — сказал Теодор Гайар, снискавший покровительство двора; он носился с планом издания роялистской газетки, позже столь известной под названием «Ревей».

После обеда оба журналиста в обществе своих любовниц направились в Оперу, где у Мерлена была ложа; в ней уже собралась вся компания. Итак, Люсьен предстал победителем там, где несколько месяцев назад он был столь тяжко унижен. Он прохаживался в фойе под руку с Мерленом и Блонде, он смотрел в лицо денди, некогда над ним издевавшимся. Шатле был в его руках! Де Марсе, Ванденес, Манервиль, львы той эпохи, обменялись с ним высокомерными взглядами. В ложе г-жи д'Эспар речь, разумеется, шла о прекрасном, изящном Люсьене: Растиньяк пробыл там очень долго, маркиза и г-жа де Баржетон наводили лорнеты на Корали. Не пробудил ли Люсьен в сердце г-жи де Баржетон сожалений об утраченном? Эта мысль занимала поэта; стоило ему встретить Коринну из Ангулема, и жажда мести взволновала его сердце, как и в тот день в Елисейских полях, когда он испытал на себе презрение этой женщины и ее кузины.

— Не с амулетом ли вы прибыли из провинции? — сказал Блонде Люсьену несколькими днями позже, входя к нему около одиннадцати часов утра, когда Люсьен был еще в постели.

— Красота его, — сказал он Корали, целуя ее в лоб и указывая на Люсьена, — производит опустошения от подвала до чердака, от верхов до низов. Я пришел похитить вас, — сказал он, пожимая руку поэта. — Вчера у Итальянцев графиня де Монкорне изъявила желание с вами познакомиться. Вы, конечно, не откажете прелестной молодой женщине, у которой бывает избранное общество.

— Если Люсьен будет милым, — сказала Корали, — он не пойдет к вашей графине. Что за охота шататься по великосветским гостиным? Он там от скуки умрет.

— Вы желаете держать его взаперти? — сказал Блонде. — Вы его ревнуете к светским женщинам?

— Да, — вскричала Корали, — они гаже нас!

— Откуда ты это знаешь, кошечка? — сказал Блонде.

— От их мужей! — отвечала она. — Вы забыли, что я полгода была близка с де Марсе.

— Не думаете ли вы, дитя мое, — сказал Блонде, — что я только и мечтаю ввести в дом г-жи де Монкорне такого красавца? Ежели вы тому противитесь, сочтем, что я ничего не говорил. Но я знаю, что здесь дело не в женщине, а в том, чтобы добиться от Люсьена мира и снисхождения в отношении одного бедняги — посмешища вашей газеты. Барон дю Шатле по глупости принимает ваши статьи всерьез. Маркиза д'Эспар, госпожа де Баржетон и салон графини де Монкорне покровительствуют Цапле, и я обещал примирить Лауру и Петрарку — госпожу де Баржетон и Люсьена.

— Ах! — вскричал Люсьен, у которого утоленная жажда мести пьянящим наслаждением разлилась по жилам. — Вот когда они оказались у моих ног! Я готов обожать мое перо, обожать моих друзей, обожать роковое могущество печати. Но ведь сам я не написал еще ни одной статьи против Выдры и Цапли. Я поеду к ней, мой милый, — сказал он, обнимая Блонде за талию. — Да, я поеду, но тогда лишь, когда эта чета почувствует всю тяжесть вот этой легкой вещицы!

Он взял перо, которым писал статью о Натане, и потряс им.

— Завтра я швырну в них двумя столбцами. Потом посмотрим! Не тревожься, Корали! Речь идет не о любви, а о мести, и я отомщу вполне.

— Вот человек! — сказал Блонде. — Если бы ты, Люсьен, знал, как редко можно встретить в пресыщенном парижском свете подобный взрыв чувств, ты больше бы себя ценил. Не оплошай, — сказал он, употребив выражение более энергичное, — ты на пути к власти.

— Он достигнет своего, — сказала Корали.

— Он уже многого достиг в эти полтора месяца.

— Если случится, что его будет отделять от скипетра лишь пространство не шире могилы, к его услугам труп Корали.

— Ваша любовь достойна Золотого века, — сказал Блонде. — Прими мои поздравления: твоя статья превосходна, — продолжал он, глядя на Люсьена, — в ней столько свежести! Ты проявил себя мастером этого жанра.

Явился Лусто вместе с Гектором Мерленом и Верну; Люсьен был в высшей степени польщен, почувствовав себя предметом их внимания. Фелисьен принес Люсьену сто франков за его статью. Газета сочла необходимым вознаградить столь блестящий труд, чтобы приманить автора. Корали, увидев этот капитул журналистов, послала заказать завтрак в «Кадран Бле», ближайшем ресторане; как только Береника доложила, что завтрак подан, она пригласила всех в нарядную столовую. В разгаре пиршества, когда шампанское бросилось в голову, выяснилась причина посещения Люсьена его товарищами.

— Ты, конечно, не желаешь, — сказал ему Лусто, — нажить в лице Натана врага? Натан журналист, у него есть друзья, он сыграет с тобой скверную шутку при выходе твоей книги. Ведь ты хочешь продать «Лучника Карла IX»? Утром мы видели Натана, он в отчаянье, но ты напишешь еще одну статью и окропишь его похвалами.

— Как! После моей статьи против него вы желаете?.. — спросил Люсьен.

Эмиль Блонде, Гектор Мерлен, Этьен Лусто, Фелисьен Верну прервали слова Люсьена веселым смехом.

— Послезавтра у тебя ужин. Ты пригласил его? — сказал Блонде.

— Статья пошла без подписи, — сказал Лусто, — Фелисьен не так наивен, как ты, и поставил вместо подписи внизу только «Ш»; ты можешь и дальше так печататься в его газете; она левого направления. Мы все в оппозиции. Но Фелисьен столь тактичен, что не желает насиловать твоих убеждений. Газета Гектора — орган правого центра, там ты можешь подписываться буквой «Л». Аноним необходим при нападении, похвальное слово идет за подписью.

— Подпись меня не заботит, — сказал Люсьен. — Я не знаю, что сказать в пользу книги.

— Ты, значит, написал то, что думал? — спросил Гектор Люсьена.

— Да.

— Эх, мой милый, — сказал Блонде, — я считал тебя более сильной натурой! Клянусь, я полагал, глядя на твой лоб, что ты одарен способностью великих умов рассматривать любую вещь с двух сторон. В литературе, мой милый, каждое слово имеет изнанку, и никто не может сказать, чтó именно есть изнанка. В области мысли все двусторонне. Мысль двойственна. Янус — мифологический образ, олицетворяющий критику, и вместе с тем символ гения. Троичен только бог! Отчего, как не в силу таланта, Мольер и Корнель, люди выдающиеся, заставили Альцеста сказать «да», а Филинта — «нет», или же Октавия и Цинну? Руссо в «Новой Элоизе» написал одно письмо за дуэль, другое — против дуэли; кто может решить, в котором из них высказано его истинное мнение? Кто из нас предпочтет Клариссу Ловласу, Ахилла — Гектору? Кто поистине герой Гомера? Что руководило Ричардсоном? Критика обязана рассматривать произведение со всех точек зрения. Мы просто докладчики.

— Итак, вы придерживаетесь того, что написали? — насмешливо сказал Верну. — Но мы торгуем словом и живем нашей торговлей. Когда вы пожелаете создать серьезное произведение, короче говоря, книгу, вы можете в ней излить ваши мысли, вашу душу, вложить в книгу всего себя, защищать ее. Но статья!.. Сегодня она будет прочтена, завтра забудется; по-моему, статьи стоят лишь того, что за них платят. Если вы дорожите такими пустяками, вам придется осенять себя крестным знамением и призывать на помощь святого духа прежде, нежели написать самое обычное объявление.

Казалось, все были удивлены, встретив в Люсьене столько щепетильности, и принялись совлекать с него отроческие одежды и облекать в одеяние зрелого мужа и журналиста.

— Знаешь, чем утешился Натан, прочтя твою статью? — сказал Лусто.

— Как я могу об этом знать?

— Натан изрек: «Статьи забываются, книги живут!» Он через два дня придет сюда ужинать, он падет к твоим ногам, будет лобызать твои стопы, скажет, что ты великий человек.

— Вот будет забава, — сказал Люсьен.

— Забава? — сказал Блонде. — Необходимость.

— Друзья мои, я бы рад был душою, — сказал Люсьен, слегка опьянев, — но не знаю, как это сделать?

— А вот как, — сказал Лусто, — напиши для газеты Мерлена три полных столбца и опровергни самого себя. Мы, насладившись яростью Натана, в утешение скажем ему, что он сам будет благодарен нам за жестокую полемику, ибо его книга разойдется в неделю. Сейчас ты в его глазах — предатель, скотина, негодяй; завтра ты будешь великий человек, могучий талант, муж Плутарха! Натан облобызает тебя, как лучшего друга. Дориа уже был у тебя, ты получил три билета по тысяче франков: дело сделано. Теперь ты должен заслужить уважение и дружбу Натана. Удар предназначался торговцу. Приносить в жертву, преследовать мы должны только врагов. Пусть бы речь шла о человеке чужом, составившем себе имя помимо нас, о неудобном таланте, который следует истребить, мы не стали бы настаивать; но Натан наш друг. Блонде в свое время обрушился на него в «Меркюр», чтобы иметь удовольствие ответить в «Деба». Таким путем разошлось первое издание.

— Друзья мои, уверяю вас, я не способен написать и двух слов в похвалу этой книге...

— Ты получишь еще сто франков, — сказал Мерлен. — Натан уже принес тебе десять луидоров. Затем ты можешь поместить статью в «Обозрении» Фино, за которую сто франков тебе заплатит Дориа и сто франков — редакция: итого двадцать луидоров!

— Но что сказать? — спросил Люсьен.

— Выйти из положения, мой милый, можно вот каким путем, — подумав, сказал Блонде. — «Зависть, — скажешь ты, — сопутствующая всем прекрасным произведениям, как червь, подтачивающий самые прекрасные плоды, пыталась уязвить и эту книгу. Критика, желая отыскать в ней недостатки, была вынуждена изобрести теории о двух якобы существующих литературных направлениях: литературе идей и литературе образов». Тут, мой милый, ты скажешь, что высшая степень мастерства писателя в том, чтобы выразить идею в образе. Стараясь доказать, что вся суть поэзии в образе, ты пожалеешь, что наш язык мало пригоден для поэзии, ты припомнишь упрек иностранцев по поводу позитивизма нашего стиля и ты похвалишь господина де Каналиса и Натана за услуги, которые они оказали Франции, совершенствуя наш язык. Опровергни свою прежнюю аргументацию, доказав, что мы ушли далеко вперед против восемнадцатого века. Сошлись на прогресс (отличная мистификация для мещан!). Наша юная словесность представлена полотнами, где сосредоточены все жанры: комедия и драма, описания, характеристики, диалог в блестящей оправе увлекательной интриги. Роман, требующий чувства, слога и образа, — самое крупное достижение современности. Он наследник комедии, построенной по законам прошлого времени и неприемлемой при современных нравах. Он вмещает и факт и идею, для его замыслов надобно и остроумие Лабрюйера, и его язвительные нравоучения, характеры, обрисованные в манере Мольера, грандиозные замыслы Шекспира и изображение самых тонких оттенков страсти, — единственное сокровище, оставленное нам нашими предшественниками. Итак, роман неизмеримо выше холодного, математического исследования и сухого анализа в духе восемнадцатого века. «Роман, — наставительно скажешь ты, — занимательная эпопея». Приведи цитаты из «Коринны», ссылайся на госпожу Сталь. Восемнадцатый век поставил все под вопрос; девятнадцатый век принужден делать выводы: он основывается на действительности, на живой действительности в ее движении; затем он живописует страсти — элемент, неизвестный Вольтеру. (Тирада против Вольтера.) «Что касается до Руссо, он просто обряжал в пышные фразы рассуждения и доктрины. Юлия и Клара — чистейшая схема без плоти и крови». Ты можешь развить эту тему и сказать, что молодой и самобытной литературой мы обязаны наступлению мира и Бурбонам, ибо ты пишешь для газеты правого центра. Вышути сочинителей всяких доктрин. Наконец, ты можешь в благородном порыве воскликнуть: «Сколько заблуждений, сколько лжи у нашего собрата! И ради чего? Ради того, чтобы умалить значение прекрасного произведения, обмануть читателя и привести его к такому выводу: «Книга, которая имеет у читателей успех, совсем не имеет успеха». «Proh pudor!» Так и напиши: «Proh pudor!» — пристойная брань воодушевляет читателя. Наконец, оповести об упадке критики! Вывод: «Нет иной литературы, кроме литературы занимательной». Натан вступил на новый путь, он понял свою эпоху и отвечает ее потребностям. Потребность эпохи — драма. Именно драмы жаждет наш век, век политики, этой сплошной мелодрамы. «Ужели мы не пережили за двадцать лет, — скажешь ты, — четыре драмы: Революцию, Директорию, Империю и Реставрацию?» Тут ты разразишься щедрыми дифирамбами, — и второе издание живо расхватают! Так вот: к будущей субботе ты сделаешь лист для нашего еженедельника и подпишешься полным именем — де Рюбампре. В этой хвалебной статье ты скажешь: «Выдающимся произведениям свойственно возбуждать страстные споры. На нынешней неделе такая-то газета сказала то-то о книге Натана, другая ответила весьма веско». Ты раскритикуешь обоих критиков, Ш. и Л., мимоходом скажешь несколько приятных слов по поводу моей первой статьи в «Деба», в заключение возвестишь, что книга Натана — превосходнейшая книга нашего времени. Сказать так — значит ничего не сказать, так говорят о всех книгах. Ты заработаешь в неделю четыреста франков и получишь удовольствие кое-где высказать и правду. Умные люди согласятся либо с Ш., либо с Л., либо с Рюбампре, а быть может, и со всеми троими! Мифология, несомненно, одно из великих изобретений человечества, она поместила Истину на дне колодца. Чтобы ее оттуда извлечь, надобно зачерпнуть хотя бы ведро воды. Вместо одного ты преподнесешь публике целых три. Ну так вот, видите, друг мой... Действуйте!

Люсьен был ошеломлен. Блонде расцеловал его, сказав:

— Спешу в свою лавочку.

Каждый спешил в свою «лавочку». Для этих даровитых людей газета была лишь лавочкой. Условились встретиться вечером в Деревянных галереях, где Люсьену предстояло подписать договор с Дориа. В этот день Флорина и Лусто, Люсьен и Корали, Блонде и Фино обедали в Пале-Рояле: дю Брюэль угощал там директора Драматической панорамы.

— Они правы! — вскричал Люсьен, оставшись наедине с Корали. — В руках выдающихся людей все прочие — лишь средство, не более. Четыреста франков за три статьи! Догро с трудом соглашался дать столько за целую книгу, над которой я работал два года.

— Займись критикой, позабавься! — сказала Корали. — Нынче вечером я буду андалуской, завтра обращусь в цыганку, а затем стану изображать юношу! Поступай, как я, паясничай ради денег, и будем счастливы.

Люсьен, увлеченный парадоксом, оседлал своенравного мула, сына Пегаса и Валаамовой ослицы. Не замечая прелести Булонского леса, он пустился вскачь по просторам мысли и открыл удивительные красоты в тезисах Блонде. Он пообедал, как обедают счастливые люди, подписал у Дориа договор, по которому уступал в его полную собственность рукопись «Маргариток», не провидя в том никаких неудобств; затем он зашел в редакцию газеты, написал два столбца и воротился на улицу Вандом. Поутру он заметил, что вчерашние мысли окрепли в его мозгу: так всегда бывает, когда мозг еще полон соков и ум не истощил своих дарований. Люсьен испытывал радость, обдумывая новую статью, и принялся за нее с воодушевлением. Под его пером заискрились красоты, порождаемые противоречием. Он стал остроумен и насмешлив, он даже возвысился до оригинальных рассуждений относительно чувств, идей и образов в литературе. Изобретательный и тонкий, он, желая похвалить Натана, восстановил свои первые впечатления при чтении этой книги в литературном кабинете Торгового двора. Из резкого и желчного критика, из язвительного юмориста он превратился в поэта, ритмическими фразами воскуряющего похвалы, подобные фимиаму перед алтарем.

— Сто франков, Корали! — сказал он, показывая восемь страниц, написанных им, покамест она одевалась.

В воодушевлении он написал обещанную Блонде гневную статью против Шатле и г-жи де Баржетон. В то утро он испытал одно из сокровенных и самых острых переживаний журналиста — наслаждение оттачивать эпиграмму, полируя ее холодный клинок, который вонзится в сердце жертвы, и разукрашивая рукоятку в угоду читателям. Публика дивится искусной работе рукоятки, она не подозревает о коварстве, не ведает, что сталь острот, отточенных местью, наносит тысячи ран самолюбию, изученному до тонкостей. То было ужасающее наслаждение, мрачное и уединенное, вкушаемое без свидетелей, поединок с отсутствующим, — когда острием пера убивают на расстоянии, как будто журналист наделен волшебной властью осуществлять то, чего он желает, подобно обладателям талисманов в арабских сказках. Эпиграмма — остроумие ненависти, той ненависти, что наследует всем порочным страстям человека, подобно тому как любовь соединяет в себе все его добрые качества. Нет человека, которого жажда мщения не одарила бы остроумием, равно как нет человека, в любви не познавшего наслаждения. Несмотря на пустоту, на пошлость подобного остроумия, во Франции оно неизменно пожинает успех. Статья Люсьена должна была довершить и довершила злую и предательскую роль газеты; она глубоко уязвила два сердца: она тяжко ранила г-жу де Баржетон, бывшую его Лауру, и барона дю Шатле, его соперника.

— Что ж, поедем кататься в Булонский лес, карета заложена, кони горячатся, — сказала ему Корали, — полно убивать себя работой.

— Отвезем Гектору статью о Натане. Решительно, газета подобна копью Ахилла, она исцеляет наносимые ею же раны, — сказал Люсьен, исправляя некоторые выражения.

Влюбленные пустились в путь и предстали во всем своем великолепии перед Парижем, так недавно отвергавшим Люсьена, а ныне склонным оказывать ему внимание. Оказаться предметом внимания Парижа, когда понимаешь величие этого города и трудность играть в нем роль, — вот В чем крылась причина опьяняющей радости Люсьена.

— Милый мой, — сказала актриса, — заедем к портному, надо его поторопить, а если платье готово, следует примерить. Ежели тебе вздумается навестить своих прекрасных дам, я желаю, чтобы ты затмил это чудовище де Марсе, Растиньяка, Ажуда-Пинто, Максима де Трай, Ванденесов — словом, всех щеголей. Помни, что твоя возлюбленная — Корали! Но ведь ты мне не изменишь, нет?

Двумя днями позже, накануне ужина, который устраивали для друзей Люсьен и Корали, в Амбигю давали новую пьесу, и рецензия была поручена Люсьену. После обеда Люсьен и Корали пешком пошли с улицы Вандом в Драматическую панораму, мимо «Турецкого кафе», по бульвару Тампль, излюбленному в ту пору месту прогулок. Люсьен слышал восторженные возгласы по поводу его удачи и красоты его возлюбленной. Одни говорили, что Корали красивейшая женщина в Париже, другие находили Люсьена вполне ее достойным. Поэт чувствовал себя в своей сфере. Эта жизнь была его жизнью. Воспоминания о Содружестве тускнели. Великие мыслители, тому два месяца столь восхищавшие его, нынче вызывали в нем сомнение: не наивны ли они со своими идеями и пуританством? Прозвище «простофили», небрежно брошенное Корали, запало в ум Люсьена и уже принесло плоды. Он проводил Корали в ее уборную и остался за кулисами; он точно султан прохаживался в кругу актрис, даривших его ласковыми взглядами и льстивыми речами.

— Надо идти в Амбигю, приниматься за свое ремесло, — сказал он.

Зала в Амбигю была переполнена. Для Люсьена не нашлось места. Люсьен пошел за кулисы и стал жаловаться, что ему негде сесть. Режиссер, еще не знавший его, отвечал, что в редакцию посланы две ложи, и попросил его удалиться со сцены.

— Я напишу о пьесе с чужих слов, — сказал уязвленный Люсьен.

— Какая опрометчивость! — сказала режиссеру юная героиня. — Ведь он возлюбленный Корали.

Режиссер тотчас же оборотился к Люсьену и сказал:

— Сейчас переговорю с директором.

Итак, мельчайшие обстоятельства доказывали Люсьену огромную власть газеты и ласкали его тщеславие. Директор явился, заручившись согласием герцога де Реторе и балерины Туллии, занимавших литерную ложу, принять у себя Люсьена. Герцог дал согласие, вспомнив его.

— Вы повергли в отчаянье двух особ, — сказал ему герцог, разумея барона дю Шатле и г-жу де Баржетон.

— Что же будет завтра? — сказал Люсьен. — До сего дня их обстреливали мои друзья, но нынче ночью я сам на них нападу. Завтра вы поймете, отчего мы потешаемся над Шатле. Статья озаглавлена: «Потле в 1811 г. и Потле в 1821 г.». Шатле изображен типичным представителем господ, отрекшихся от своего благодетеля и вставших на сторону Бурбонов. Как только я дам им почувствовать свою силу, я появлюсь у г-жи де Монкорне.

Люсьен повел с молодым герцогом разговор, блещущий остроумием; он желал доказать этому вельможе, что г-жи д'Эспар и де Баржетон совершили грубую оплошность, когда пренебрегли им; но как только герцог де Реторе умышленно назвал его Шардоном, Люсьен выдал свои тайные помыслы, пытаясь отстоять свое право носить имя де Рюбампре.

— Вы должны стать роялистом, — сказал ему герцог. — Вы проявили остроумие, проявите здравый смысл. Единственное средство добиться королевского указа, возвращающего вам титул и имя ваших предков с материнской стороны, — это испросить его в награду за услуги, оказанные вами двору. Либералы никогда не возведут вас в графы. Реставрация в конце концов обуздает печать, единственную опасную для нее силу. Слишком долго ее терпели, пора надеть на нее узду. Ловите последние мгновения ее свободы, станьте грозой. Через несколько лет знатное имя и титул во Франции окажутся сокровищами более надежными, нежели талант. Вы обладаете всем: умом, талантом, красотой; перед вами блестящая будущность. Итак, оставайтесь покуда либералом, но лишь для того, чтобы выгодно продать свой роялизм.

Герцог просил Люсьена принять приглашение на обед, которое ему собирался прислать дипломат, присутствовавший на ужине у Флорины. Люсьен был мгновенно обольщен суждениями вельможи и очарован мыслью, что перед ним открываются двери салонов, откуда еще тому несколько месяцев он, казалось, был изгнан навсегда. Он дивился могуществу слова. Итак, печать и талант были источниками существования в современном обществе. Люсьен понял, что Лусто, может статься, раскаивается в том, что отворил перед ним врата храма; он, в свою очередь, убедился в необходимости воздвигать непреодолимые преграды безудержному честолюбию тех, кто устремляется из провинции в Париж. Явись какой-нибудь поэт и упади к нему в объятия, как некогда сам Люсьен бросился в объятия Этьена, он не смел себе признаться, какой он оказал бы этому новичку прием. Молодой герцог заметил, что Люсьен погрузился в раздумье, и, отыскивая тому причины, не ошибся; он открыл перед этим честолюбцем, лишенным воли и полным вожделений, широкий политический горизонт, подобно тому как журналисты показали ему, словно Сатана Иисусу с кровли храма, литературный мир и его сокровища. Люсьен не подозревал о заговоре, подготовлявшемся против него людьми, оскорбленными в ту пору его газетой, и о том, что де Реторе был к этому причастен. Молодой герцог испугал общество г-жи д'Эспар своими рассказами об уме Люсьена. Г-жа де Баржетон поручила ему выведать намерения журналиста, и герцог надеялся с ним повстречаться в Амбигю-Комик. Не предполагайте здесь умышленного предательства: ни великосветские люди, ни журналисты не отличались глубокомыслием. Ни те, ни другие не разрабатывали плана, их макиавеллизм, так сказать, питался случаем и состоял в том, чтобы всегда быть в готовности пользоваться злом, равно как и добром, подстерегать момент, когда страсть предаст человека в их руки. За ужином у Флорины молодой герцог разгадал натуру Люсьена, он решил сыграть на его тщеславии и теперь испытывал на нем свое искусство дипломата.

Как только спектакль окончился, Люсьен поспешил в улицу Сен-Фиакр и написал рецензию о пьесе. Критика его была умышленно резка и язвительна, его забавляло испытывать меру своей власти. Мелодрама была лучше пьесы, поставленной в Драматической панораме, но он желал проверить, возможно ли, как ему говорили, провалить хорошую пьесу, а плохой создать успех. На другой день, завтракая с Корали, он развернул газету, заранее уже сказав, что разгромил Амбигю-Комик. Каково же было его изумление, когда вслед за своей статьей о г-же де Баржетон и Шатле он прочел рецензию на Амбигю, но столь подслащенную за ночь, что, несмотря на остроумный разбор пьесы, выводы получились благоприятные. Рецензия обеспечила пьесе полные сборы. Ярость его была неописуема; он решил поговорить с Лусто. Он уже почитал себя незаменимым человеком, он не желал, чтобы им помыкали, эксплуатировали его, как какого-то простака. Чтобы вполне упрочить свою власть, он написал для обозрения Дориа и Фино статью, в которой собрал воедино и взвесил все суждения, высказанные по поводу книги Натана. Затем, войдя во вкус, он тут же написал первую из своих статей для отдела смеси газетки Лусто. В порыве увлечения молодые журналисты строчат первые свои статьи с любовью и безрассудно расточают цвет своего дарования. Директор Драматической панорамы давал первое представление водевиля, желая освободить вечер для Флорины и Корали. Перед ужином предполагались карты. Лусто заехал за статьей Люсьена, написанной о пьесе заранее, сразу же после генеральной репетиции, чтобы не задерживать набор номера. Когда Люсьен прочел один из своих очаровательных набросков, рисующих парижские нравы и создававших славу газеты, Этьен поцеловал его в оба глаза и назвал газетным провидением.

— Чего ради ты извращаешь смысл моих статей? — сказал Люсьен, написавший этот блестящий очерк лишь для того, чтобы придать больше силы своему протесту.

— Я?! — вскричал Лусто.

— Но кто же извратил мою статью?

— Милый мой, — смеясь отвечал Этьен, — ты еще не в курсе дел. Амбигю подписалось на двадцать экземпляров, а доставляются лишь десять: директору, капельмейстеру, режиссеру, их любовницам и трем совладельцам театра. Таким путем каждый театр на Бульварах платит газете восемьсот франков. Столько же дают ложи, которые посылают Фино; я уже не считаю подписки актеров и авторов. Следовательно, эта шельма получает на Бульварах восемь тысяч франков. По малым театрам суди о больших. Понял? Мы обязаны быть весьма снисходительными.

— Я понял, что не волен писать то, что думаю...

— Э! Не все ли тебе равно, если ты из этой кормушки кормишься? — вскричал Лусто. — Но позволь, мой милый, за что ты разгневался на театр? Должна же быть какая-нибудь причина для разгрома вчерашней пьесы. Громить ради того, чтобы громить, значило бы порочить газету! А если бы газета клеймила по справедливости, она бы утратила своих влиятельных покровителей. Директор чем-нибудь тебя обидел?

— Он мне не предоставил места.

— Куда ни шло! — сказал Лусто. — Я покажу твою статью директору, скажу, что я ее смягчил; для тебя это полезнее, чем напечатанная статья. Завтра проси у него билеты, и он будет их тебе выписывать по сорок штук ежемесячно, а я тебя сведу с одним человеком, ты с ним условишься относительно сбыта; он будет у тебя скупать билеты со скидкой в пятьдесят процентов против стоимости. Театральными билетами торгуют, как книгами. Ты увидишь разновидность Барбе — главаря клаки. Он живет неподалеку отсюда; у нас есть время, пойдем к нему.

— Но, позволь, мой милый, Фино пускается на гнусные проделки, он практикует косвенные налоги... Рано или поздно...

— Какой вздор! Откуда ты свалился? — вскричал Лусто. — За кого ты принимаешь Фино? Под мнимым простодушием, под личиной Тюркаре, под невежеством и глупостью скрывается лукавство шляпочника, — ведь Фино его потомок. Неужто ты не видел в конторе газеты старого солдата времен Империи, дядю Фино? Дядя этот не только с виду приличный человек, но еще, к счастью для него, слывет дурнем. Он-то и опорочен во всех денежных сделках. В Париже для честолюбца сущий клад иметь подручного, готового набросить на себя тень. В политике, как и в журналистике, бывает множество случаев, когда начальство должно стоять в стороне. Будь Фино политическим деятелем, его дядя состоял бы при нем секретарем, взимал бы в его пользу дань, как это водится в департаментах при проведении каждого крупного дела. Дядюшку Жирудо с первого взгляда можно принять за простака, но он достаточно лукав, чтобы быть негласным сообщником. Он стоит на страже, он ограждает нас от докучных новичков, от жалоб, от скандалов, и я не думаю, чтобы в какой-либо другой редакции нашелся ему равный.

— Он отлично играет роль, — сказал Люсьен, — я видел его в деле.

Этьен и Люсьен отправились на улицу Фобур-дю-Тампль, и там Лусто остановился перед одним красивым зданием.

— Господин Бролар дома? — спросил он привратника.

— Ка-ак! — сказал Люсьен. — Главарь клакеров и вдруг господин?

— Милый мой, у Бролара двадцать тысяч ливров ренты, все драматурги с Больших бульваров у него в руках: у него, как у банкира, открыт на каждого из них личный счет. Авторские билеты, контрамарки продаются. Бролар сбывает этот товар. Займись немного статистикой: наука довольно полезная, если ею не злоупотреблять. Пятьдесят даровых билетов в каждый театр — это составит двести пятьдесят билетов в день; стало быть, если в среднем они стоят по сорок су, Бролар ежедневно выплачивает авторам сто двадцать пять франков и столько же сам наживает. Стало быть, одни авторские билеты приносят ему около четырех тысяч франков в месяц, сорок восемь тысяч франков в год! Предположим, убытку двадцать тысяч, ведь ему не всегда удается сбыть билеты...

— Отчего?

— О! Билеты, поступающие в театральную кассу, подрывают торговлю даровыми билетами, которые не обеспечивают нумерованных мест. Короче, театр сохраняет за собой право располагать местами. Притом выдаются погожие дни и идут скверные пьесы. Стало быть, по этой статье Бролар имеет тысяч тридцать годового дохода. Затем клакеры — еще один промысел. Флорина и Корали его данницы; откажись они платить этот оброк, им не срывать рукоплесканий, обязательных при их выходе и уходе со сцены.

Лусто давал разъяснения вполголоса, всходя по лестнице.

— Париж удивительный город, — сказал Люсьен, открывая повсюду какую-нибудь корысть.

Опрятная служанка ввела обоих журналистов к «господину» Бролару. Торговец билетами, важно восседавший в кабинетном кресле перед большим секретером с цилиндрической крышкой, встал, увидев Лусто. Бролар был одет в серый мелитоновый сюртук, панталоны со штрипками и красные домашние туфли, точно доктор или адвокат. Люсьен признал в нем разбогатевшего простолюдина: руки клакера, лукавые глаза, ординарное бесцветное лицо, на котором разгул, точно дождь на крыше, оставил свои следы, седеющие волосы и довольно глухой голос.

— Вы, конечно, пожаловали ради мадемуазель Флорины, а вы ради мадемуазель Корали? — сказал он. — Я хорошо вас знаю. Будьте покойны, — сказал он Люсьену, — я покупаю клиентуру Жимназ, я позабочусь о вашей возлюбленной и оберегу ее от всяких козней.

— От этого не отказываемся, дорогой Бролар, — сказал Лусто, — но мы пришли по поводу редакционных билетов, предоставленных нам театрами на Бульварах: мне — в качестве главного редактора, моему другу — в качестве рецензента.

— Ах, да! Фино продал свою газету. Мне об этом говорили. Везет же этому Фино! Я в его честь даю обед в конце недели. Если вам угодно доставить мне удовольствие, пожалуйте вместе с супругами; будет пир горою; у меня соберутся Адель Дюпюи, Дюканж, Фредерик дю Пти-Мери, мадемуазель Милло, моя возлюбленная. Вдоволь повеселимся! И тем более вдоволь выпьем!

— Дюканж, видимо, в стесненном положении, он проиграл процесс.

— Я ему одолжил десять тысяч франков, успех «Каласа» вернет деньги; а я достаточно его подогрел! Дюканж человек с головой, с большими способностями...

Люсьен, слушая суждения этого человека о писателях, подумал, что он грезит.

— Корали преуспевает, — сказал Бролар с видом знатока. — Если мы с нею поладим, я ее тайно поддержу против возможных интриг при ее первом выступлении в Жимназ. Послушайте: ради нее я посажу на галерею прилично одетых людей, они будут смеяться и одобрительно перешептываться, словом, всячески вызывать на рукоплескания. Прием для женщины весьма выгодный. Корали мне нравится. Вы, должно быть, ею довольны, она сердечная девушка. О, я могу провалить, кого хочу...

— Но покончим вопрос с билетами, — сказал Лусто.

— Что ж, я буду заходить за ними в первых числах каждого месяца. Вашему другу я предложу те же условия, что и вам. У вас пять театров, вам дадут тридцать билетов: это примерно семьдесят пять франков в месяц. Не желаете ли получить аванс? — сказал торговец билетами, подходя к секретеру и выдвигая ящик, наполненный экю.

— О, нет, нет, — сказал Лусто, — мы это прибережем на черный день.

— В ближайшие дни, сударь, — сказал Бролар, обращаясь к Люсьену, — я приду к Корали, и мы с ней столкуемся.

Люсьен с глубоким удивлением рассматривал кабинет Бролара, он там увидел библиотеку, гравюры, пристойную мебель. Проходя через гостиную, он заметил обстановку, равно далекую от скудости и от расточительности. Столовая показалась ему отделанной с особой тщательностью. Он пошутил на этот счет.

— Бролар хлебосол, — сказал Лусто. — Обеды его упоминаются в драматургии и соответствуют его капиталам.

— Вина у меня хороши, — скромно отвечал Бролар. — А вот и мои поджигатели! — вскричал он, услыхав сиплые голоса и топот ног на лестнице.

Люсьен, спускаясь к выходу, видел, как мимо него проследовал смрадный отряд клакеров и театральных барышников; все они были в картузах, в поношенных штанах, потертых сюртуках; физиономии висельников, посиневшие, позеленевшие, грязные, неприглядные, обросшие бородой; глаза свирепые и вместе с тем плутовские, — страшное племя, обитающее на парижских бульварах; утром они продают предохранительные цепочки для дверей, золотые безделки в двадцать пять су, а вечером бьют в ладоши под театральными люстрами, короче, приспособляются ко всем нечистоплотным нуждам Парижа.

— Вот они, римляне! — смеясь, сказал Лусто. — Вот она, слава актрис и драматургов! Вблизи она не краше славы газетчиков.

— Трудно сохранить в Париже какие-нибудь обольщения, — сказал Люсьен по пути к дому. — Тут со всего взимают дань, тут все продается, все фабрикуется, даже успех.

Гостями Люсьена были Дориа, директор Панорамы, Матифа и Флорина, Камюзо, Лусто, Фино, Натан, Мерлен и г-жа дю Валь-Нобль, Фелисьен Верну, Блонде, Виньон, Филипп Бридо, Мариетта, Жирудо, Кардо с Флорентиной, Бисиу. Люсьен пригласил и своих друзей по кружку. Танцовщица Туллиа — молва приписывала ей склонность к дю Брюэлю — приехала в этот вечер без своего герцога; были также издатели газет, где сотрудничали Натан, Мерлен, Виньон и Верну. Общество состояло из тридцати человек, большего количества гостей столовая Корали не могла вместить. К восьми часам при огнях зажженных люстр мебель, обои, цветы в квартире приняли тот праздничный вид, когда парижская роскошь кажется воплощением мечты. Люсьен, почувствовав себя хозяином этих владений, испытал неизъяснимое ощущение радости, удовлетворенного тщеславия и надежды и уже не доискивался, кто и ради кого взмахнул здесь волшебной палочкой. Флорина и Корали, одетые с головокружительной роскошью и причудливой изысканностью, принятыми среди актрис, улыбались провинциальному поэту, словно два ангела, посланные распахнуть перед ним двери в чертог мечтаний. Люсьен и впрямь грезил. За несколько месяцев его жизнь так круто переменилась, так внезапно перешел он от величайшей нужды к величайшему достатку, что порою он томился тревогой подобно тому, кто грезит во сне и сознает, что это только сон. Однако ж в его взоре, когда он созерцал эту прекрасную действительность, было столько уверенности, что завистники могли бы счесть ее за самодовольство. Он сильно изменился. Изо дня в день предаваясь любовным утехам, он побледнел, томное выражение неги затуманило его взор; словом, как говорила г-жа д'Эспар, у него был вид счастливого любовника. Красота Люсьена выиграла. В этом лице, просветленном любовью и опытом, сквозило сознание своей силы и власти. Наконец-то увидел он лицом к лицу литературный мир и высший свет и уже был убежден, что войдет туда завоевателем. Поэту, которому суждено было задумываться лишь под гнетом горестей, настоящее представлялось безоблачным. Успех надувал паруса его челна, ему предоставлены были все средства к осуществлению его замыслов: открытый дом, любовница на зависть всему Парижу, собственный выезд, наконец, несметные сокровища, таившиеся в его чернильнице. Его душа, его сердце, его ум равно претерпели превращение: он и не думал более о выборе средств, ведь достижения были так блестящи. Широкий образ жизни в этом доме вполне основательно покажется подозрительным экономистам, изучившим парижскую жизнь, и не лишним будет обрисовать тот фундамент, каким бы шатким он ни был, на котором покоилось благоденствие актрисы и ее поэта. Камюзо удалось, не набрасывая на себя тени, уговорить поставщиков Корали открыть ей кредит, хотя бы на три месяца. Лошади, слуги, словом, решительно все появилось, точно по волшебству, перед этими детьми, которые спешили всем насладиться и с упоением наслаждались. Корали, взяв Люсьена за руку, заранее посвятила его в тайну превращения столовой, преображенной пышно сервированным столом с канделябрами о сорока свечах, и в чудеса меню с десертом, по-царски изысканным, — творением Шеве. Люсьен поцеловал Корали в лоб, прижав ее к груди.

— Я выбьюсь на дорогу, дитя мое, и отблагодарю тебя за твою любовь и преданность, — сказал он.

— Ну, полно! — сказала она. — Доволен ли ты?

— Могу ли я требовать большего?

— Ах, пустое! Твоя улыбка за все вознаграждает, — отвечала она и змеиным движением приблизила свои губы к губам Люсьена.

Они застали Флорину, Лусто, Матифа и Камюзо за расстановкой карточных столов. Друзья Люсьена начали съезжаться. Все эти люди уже величали себя его друзьями. Игра продолжалась от девяти до полуночи. К счастью, Люсьен не умел играть ни в одну игру; но Лусто проиграл тысячу франков и занял ее у Люсьена, который не счел себя вправе отказать другу в этом одолжении. Около десяти часов появились Мишель, Фюльжанс и Жозеф. Люсьен, беседуя, отошел с ними в сторону и тут заметил, что они холодны, серьезны, чтобы не сказать замкнуты. Д'Артез не мог прийти, он кончал свою книгу, Леон Жиро был занят выпуском первого номера журнала. Кружок прислал трех художников, полагая, что присутствие на пиршестве смутит их менее, чем остальных.

— Итак, дети мои, — сказал Люсьен несколько заносчиво, — вы увидите, что безвестный виршеплет может стать известным политиком.

— Охотно признáю свою ошибку, — сказал Мишель.

— А в ожидании лучшего ты живешь с Корали? — спросил Фюльжанс.

— Да, — ответил Люсьен с притворным простодушием. — У Корали был богатый старик, обожавший ее; она его выгнала. Я удачливее твоего брата Филиппа: он никак не может прибрать к рукам Мариетту, — прибавил Люсьен, глядя на Жозефа Бридо.

— Короче говоря, ты стал умным человеком, — сказал Фюльжанс. — Ты проторишь себе дорогу.

— Человеком, который для вас останется тем же, какое бы положение он ни занял.

Мишель и Фюльжанс переглянулись, усмехнувшись, и Люсьен, перехватив эту усмешку, понял, как глупы были его слова.

— Корали так и просится на картину! — воскликнул Жозеф Бридо. — Чудо как хороша!

— И добра, — заметил Люсьен. — Клянусь, она сущий ангел; но ты сделаешь ее портрет; пиши с нее, ежели тебе угодно, свою венецианку, которую старая сводня приводит к сенатору.

— Все они, когда любят, сущие ангелы, — сказал Мишель Кретьен.

Тут к Люсьену бросился Рауль Натан и в пылу дружеских чувств, схватив его за руки, стал крепко их пожимать.

— Дорогой друг, вы не только большой человек, но у вас еще и доброе сердце, а это теперь встречается реже, чем талант. Вы преданы вашим друзьям. Короче, я ваш до гроба. Я никогда не забуду, что вы сделали для меня на этой неделе.

Люсьен, восхищенный льстивыми речами человека, до которого снисходила Слава, взглянул на своих друзей из кружка с некоторым высокомерием. Порыв Натана был вызван тем, что Мерлен показал ему оттиск хвалебной статьи Люсьена о его книге; статья должна была появиться в завтрашнем номере.

— Я согласился написать против вас, — шепнул Люсьен на ухо Натану, — лишь с условием, что сам на эту статью и отвечу. Я ваш союзник!

Он вернулся к трем друзьям из кружка, радуясь, что случай оправдал его слова, только что осмеянные Фюльжансом.

— Пусть только выйдет книга д'Артеза, я и ему могу быть полезен. Одно это уже побуждает меня не порывать с газетами.

— А ты свободен в своих действиях? — спросил Мишель.

— Настолько же, насколько я необходим, — ответил Люсьен с притворной скромностью.

Около полуночи гости сели за стол, и оргия началась. Застольные речи у Люсьена звучали вольнее, нежели у Матифа, ведь никто не подозревал, что между тремя посланцами Содружества и представителями печати существовало расхождение во взглядах. Молодые остроумцы, столь развращенные привычкой выступать «за» и «против», схватились друг с другом, обмениваясь самыми беспощадными правовыми истинами, в ту пору зарождавшимися в журналистике. Клод Виньон, желавший сохранить за критикой ее возвышенный характер, восстал против стремления маленьких газет затрагивать личности, говоря, что в конце концов писатели перестанут уважать самих себя. Лусто, Мерлен и Фино открыто выступили в защиту системы, называвшейся на жаргоне журналистов разносом, и уверяли, что это проба, по которой можно отличить талант.

— Тот, кто выдержит испытание, докажет, что он действительно сильный человек, — сказал Лусто.

— Кроме того, — вскричал Мерлен, — когда мы чествуем великих людей, вокруг них, как вокруг римских триумфаторов, наряду с хвалами должны хором звучать хуления.

— Ну, вот, — сказал Люсьен, — так, пожалуй, все, кого будут поносить, вообразят себя триумфаторами.

— Не о себе ли ты хлопочешь? — вскричал Фино.

— А ваши сонеты! — сказал Мишель Кретьен. — Неужто они не создадут вам триумфа Петрарки?

— Без Лауры здесь не обойтись, — сказал Дориа, и его каламбур был встречен одобрительными возгласами пирующих.

— Faciamus experimentum in anima vili, — отвечал Люсьен улыбаясь.

— И горе тому, кто будет обойден критикой и увенчан лаврами при первом же выступлении! Этих писателей, как святых, упрячут в ниши, и никто не будет обращать на них внимания, — заметил Верну.

— Им будут говорить, — заметил Блонде, — как сказал Шансене маркизу де Жанлис, когда тот слишком уж влюбленно смотрел на его жену: «Приятель, вы уже свое получили!»

— Во Франции успех убивает, — сказал Фино. — Мы слишком завистливы, мы стараемся заставить себя и других забыть о блестящих победах ближнего.

— Поистине в литературе противоречие и создает жизнь, — сказал Клод Виньон.

— Как и в природе, где жизнь возникает из борьбы двух начал! — вскричал Фюльжанс. — Победа одного над другим есть смерть.

— Как и в политике, — добавил Мишель Кретьен.

— Мы это только что доказали, — подхватил Лусто. — Дориа продаст на этой неделе две тысячи экземпляров книги Натана. Почему? На книгу нападали, ее будут упорно защищать.

— А после подобной статьи, — сказал Мерлен, держа в руках оттиск завтрашнего номера своей газеты, — как не распродать всего издания?

— Не прочтете ли вы эту статью? — спросил Дориа. — Я остаюсь издателем, даже когда ужинаю.

Мерлен прочел победоносную статью Люсьена, вызвавшую общие рукоплескания.

— Ну, разве могла бы появиться эта статья, не будь первой? — спросил Лусто.

Дориа вынул из кармана корректуру третьей статьи Люсьена и стал читать. Фино внимательно слушал: статья предназначалась для второго номера его журнала, и в качестве главного редактора он преувеличивал свой восторг.

— Господа! — сказал он. — Живи Боссюэ в наше время, он написал бы именно так.

— Охотно верю, — сказал Мерлен. — Нынче Боссюэ был бы журналистом.

— За Боссюэ Второго! — возгласил Клод Виньон, подымая бокал и отвешивая шутовской поклон Люсьену.

— За моего Христофора Колумба! — сказал Люсьен, провозглашая тост за Дориа.

— Браво! — вскричал Натан.

— Это что же, прозвище? — лукаво спросил Мерлен, переводя взгляд с Фино на Люсьена.

— Если вы будете продолжать в том же духе, — сказал Дориа, — нам за вами не угнаться, а господа негоцианты, — прибавил он, указывая на Матифа и Камюзо, — перестанут вас понимать. «Шутка подобна пряже, — сказал Бонапарт, — где тонко, там и рвется».

— Господа! — возгласил Лусто. — Мы свидетели примечательного случая, непостижимого, неслыханного, поистине изумительного. Все восхищены, что друг наш столь быстро превратился из провинциала в журналиста.

— Он родился журналистом, — сказал Дориа.

— Дети мои, — сказал Фино, вставая с бутылкой шампанского в руке, — мы поддерживали и поощряли первые шаги нашего амфитриона, успехи которого превзошли наши надежды. Он выдержал экзамен, написав за два месяца ряд блестящих статей, всем нам известных; предлагаю посвятить его в журналисты.

— Венок из роз в ознаменование его двойной победы! — вскричал Бисиу, глядя на Корали.

Корали сделала знак Беренике, и та ушла разыскивать старые искусственные цветы в картонках актрисы. Венок из роз был свит, как только дородная горничная принесла цветы; захмелевшие гости также не преминули нелепо разукраситься цветами. Фино, первосвященник, пролил несколько капель шампанского на златокудрую голову Люсьена и с уморительной торжественностью произнес сакраментальные слова: «Во имя Гербового сбора, Залога и Штрафа нарекаю тебя журналистом. Да будут твои статьи легки!»

— И оплачены без вычета пробелов! — добавил Мерлен.

Тут Люсьен заметил расстроенные лица Мишеля Кретьена, Жозефа Бридо и Фюльжанса Ридаля; взяв шляпы, друзья вышли, напутствуемые негодующими возгласами.

— Вот ханжи! — сказал Мерлен.

— Фюльжанс был славный малый, но они совратили его.

— Кто? — спросил Клод Виньон.

— Мрачные юноши, посещающие религиозно-философский кабачок в улице Катр-Ван, где они трудятся над отысканием смысла жизни человечества... — пояснил Блонде.

— О! О! О!

— Они пытаются узнать, вращается ли человечество вокруг своей оси или движется вперед. Их очень затруднял выбор между прямой и кривой. Библейский треугольник показался им бессмысленным, и тогда явился неведомый пророк, высказавшийся за спираль.

— Когда люди объединяются, они могут додуматься и до более опасных глупостей! — вскричал Люсьен, которому хотелось защитить Содружество.

— Ты считаешь эти теории праздной болтовней? — спросил Фелисьен Верну. — Но наступит час, когда они превратятся в ружейные залпы или гильотину.

— Покамест эти юнцы только лишь черпают высшее вдохновение в шампанском, разгадывают гуманитарное значение панталон и ищут ту пружинку, которая движет вселенной, — сказал Бисиу. — Они подбирают поверженных кумиров вроде Вико, Сен-Симона, Фурье. Боюсь, вскружат они голову моему бедному Жозефу Бридо!

— Из-за них-то и охладел ко мне Бьяншон, мой земляк и школьный товарищ, — сказал Лусто.

— Не обучают ли они умственной гимнастике и не вправляют ли мозги? — спросил Мерлен.

— С них станется, — отвечал Фино. — Растиньяк говорил мне, что Бьяншон предается подобным мечтам.

— Стало быть, их вождь д'Артез? — сказал Натан. — Тот юноша, который должен нас всех проглотить?

— Д'Артез настоящий гений! — вскричал Люсьен.

— Предпочитаю настоящий шартрез, — сказал Клод Виньон, улыбаясь.

Настала минута, когда каждый пытался раскрыть свою душу соседу. Если умные люди доходят до того, что начинают откровенничать и предлагать ключ к своему сердцу, можно не сомневаться, что хмель овладел ими; часом позже все участники пиршества, ставшие короткими приятелями, величали друг друга великими талантами, знаменитостями, людьми, которым принадлежит будущее. Люсьен, как хозяин дома, сохранял некоторую ясность мысли; он выслушивал удивительные софизмы, довершавшие его нравственное растление.

— Дети мои, — сказал Фино, — либеральной партии необходимо оживить свою полемику, ведь ей сейчас не за что бранить правительство, и вы понимаете, в каком затруднительном положении оказалась оппозиция. Кто из вас согласен написать брошюру о необходимости восстановить право первородства, чтобы можно было поднять шум против тайных замыслов двора? За работу хорошо заплатят.

— Я! — отозвался Гектор Мерлен. — Это соответствует моим убеждениям.

— Твоя партия, пожалуй, скажет, что ты порочишь ее, — возразил Фино. — Фелисьен, возьмись-ка ты за это дело. Дориа издаст брошюру, мы сохраним все в тайне.

— А сколько дадут? — спросил Верну.

— Шестьсот франков. Ты подпишешься: граф К...

— Согласен! — сказал Верну.

— Итак, вы хотите пустить «утку» в политику? — снова начал Лусто.

— Это дело Шабо, перенесенное в сферу идей, — подхватил Фино. — Правительству приписывают невесть какие замыслы и натравливают на него общественное мнение.

— Меня всегда будет глубоко изумлять правительство, которое доверяет руководство общественным мнением таким щелкоперам, как мы, — сказал Клод Виньон.

— Если правительство по глупости вступит в открытый бой, — продолжал Фино, — его встретят в штыки; если оно выдаст свою обиду, полемику обострят, а это вызовет в массах недовольство правительством. Газета никогда ничем не рискует, тогда как власть рискует всем.

— Франции нет и не будет, пока газеты не будут объявлены вне закона, — продолжал Клод Виньон. — Вы с каждым часом преуспеваете, — обратился он к Фино. — Вы уподобитесь иезуитам, но без их фанатизма, неуклонности намерений, дисциплины и сплоченности.

Все вернулись к игорным столам. В отблесках рассвета скоро померкли свечи.

— Твои друзья с улицы Карт-Ван были печальны, как приговоренные к смерти, — сказала Корали своему возлюбленному.

— Они были судьями, — ответил Люсьен.

— Судьи много занятнее, — сказала Корали.