Однажды утром в той самой газете, где Люсьен столь блистательно начал свою карьеру, он прочел следующие строки, написанные исключительно для него, так как читатели не могли понять смысла насмешки:
Если книгоиздательство Дориа будет упорствовать и не выпустит в свет сонетов будущего французского Петрарки, мы поступим, как великодушные враги: мы откроем наши столбцы для этих стихов, очевидно острых, судя по сонету, сообщенному нам одним из друзей поэта.
И под этой жестокой заметкой поэт прочел сонет, который заставил его плакать горькими слезами:
Верну оповестил о страсти Люсьена к игре и заранее отозвался о романе «Лучник» как о произведении антинациональном, ибо автор принял сторону убийц-католиков против их жертв — кальвинистов. В течение недели распря все более ожесточалась. Люсьен надеялся на своего друга Лусто, который был у него в долгу, затем их связывал тайный договор; но Лусто стал его ярым врагом. И вот почему: Натан уже три месяца был влюблен во Флорину и не знал, как ее отбить у Лусто, для которого она, кстати сказать, была провидением. Оставшись без ангажемента, актриса находилась в нужде и впала в отчаянье; Натан, сотрудничавший с Люсьеном в одной газете, предложил Флорине через Корали роль в своей новой пьесе, пообещав устроить актрисе, оказавшейся вне театра, условный ангажемент в Жимназ. Флорина, опьяненная честолюбием, не колебалась. Времени у нее было достаточно, чтобы изучить Лусто. Натан был честолюбцем в литературе и в политике, человеком, энергия которого не уступала его желаниям, между тем как у Лусто пороки убивали волю. Актриса, желая вновь появиться во всем своем блеске, передала Натану письма москательщика, а Натан продал их Матифа за шестую долю паев «Обозрения», которой так добивался Фино. Флорина сняла великолепную квартиру в улице Отвиль и перед лицом всего газетного и театрального мира признала Натана своим покровителем. Лусто был жестоко поражен этим событием и к концу обеда, данного ему в утешение друзьями, расплакался. На этом пире было решено, что Натан вел игру по всем правилам. Некоторые писатели, как Фино и Верну, знали о страсти драматурга к Флорине; но Люсьен, по общему мнению, своим посредничеством в этой истории погрешил против священных законов дружбы. Ни дух партии, ни желание услужить новым друзьям — ничто не извиняло поведения новоявленного роялиста.
— Натан был увлечен логикой страстей, а провинциальная знаменитость, как называет его Блонде, действовала из расчета! — вскричал Бисиу.
И вот гибель Люсьена, этого выскочки, этого проходимца, желавшего всех проглотить, была единодушно решена и прилежно обдумана. Верну, ненавидевший Люсьена, поклялся его уничтожить. Фино, желая избавиться от уплаты обещанной Этьену Лусто тысячи экю, обвинил Люсьена в том, что он выдал Натану тайну их заговора против Матифа и тем самым помешал ему нажить пятьдесят тысяч франков. Натан, по совету Флорины, заручился поддержкой Фино, продав ему за пятнадцать тысяч франков свою шестую долю паев. Лусто потерял тысячу экю и не мог простить Люсьену такого ущерба своим интересам. Раны самолюбия становятся неисцелимыми, если их тронуть окисью серебра. Никакими словами, никакими красками не изобразить ни той ярости, что овладевает писателями, когда страдает их самолюбие, ни той энергии, что просыпается в них, когда они уязвлены ядовитыми стрелами насмешки. Но тот, у кого энергия и дух сопротивления загораются при нападках, быстро угасает. Люди спокойные и убежденные в том, что оскорбительные статьи неизбежно будут преданы глубокому забвению, обнаруживают подлинное писательское мужество. Случается, что слабые люди с первого взгляда кажутся сильными, но их стойкости достает ненадолго. Первые две недели Люсьен бесновался; он разразился целым потоком статей в роялистских газетах, где разделял труды по критике с Гектором Мерленом. День за днем из бойниц «Ревей» он открывал огонь своего остроумия, поддержанный, впрочем, Мартенвилем, единственным человеком, который бескорыстно оказывал ему помощь и не был посвящен в тайны соглашений, заключенных за шутливой беседой на пирушке, или у Дориа в Деревянных галереях, или за кулисами театров, между журналистами обоих лагерей, негласно связанных между собой приятельскими отношениями. Когда Люсьен входил в фойе театра Водевиль, его не встречали, как прежде, приветствиями, и руку ему подавали только люди его партии, меж тем как Натан, Гектор Мерлен, Теодор Гайар невозбранно дружили с Фино, Лусто, Верну и еще с некоторыми журналистами, пожалованными прозвищем славных малых. В ту эпоху фойе театра Водевиль было средоточием литературного злословия, подобием модного будуара, где встречались люди всех партий, политические деятели и чиновные особы. Председатель судебной палаты, в совещательной комнате распекавший члена суда за то, что тот своей мантией обметает пыль театральных кулис, сталкивался в фойе Водевиля лицом к лицу с получившим выговор. Лусто в конце концов стал подавать руку Натану. Фино появлялся там чуть ли не каждый вечер. Люсьен, если у него доставало на то времени, изучал там расположение сил в стане своих врагов, неизменно испытывая на себе их неумолимую холодность.
В ту пору дух партий порождал ненависть более глубокую, нежели в наши дни. С течением времени все мельчает от перенапряжения сил. В наши дни критик, заклав книгу, протягивает автору руку. Жертва должна лобызать жертвоприносителя под угрозой насмешек. В противном случае писателя объявят сварливым, неуживчивым, чересчур самолюбивым, упрямым, злым, мстительным. В наши дни, если автор получит в спину предательский удар кинжалом или, претерпевая самые коварные козни, однако ж, избегнет сетей, расставленных для него гнусным лицемерием, он не преминет ответить на приветствия своих палачей и не даст отпора их притязаниям на его дружбу. Все прощается и все оправдывается в наш век, когда добродетель обращена в порок, как многие пороки обращены в добродетель. Приятельские отношения стали священнейшей из вольностей. Вожди самых враждебных направлений, изъясняясь друг с другом, облекают колкости в учтивую форму. Но в те времена, если оживить их в памяти, для некоторых роялистских писателей и для иных либеральных писателей было великим мужеством появиться в одном и том же театре. Слышались возгласы самые ненавистнические. Взгляды были грозны, как заряженные пистолеты, и oт малейшей искры могла вспыхнуть ссора. Кто не был озадачен проклятиями своего соседа по креслу при появлении людей, избранных жертвою нападок той или иной партии? В те времена существовали только две партии — роялисты и либералы, романтики и классики! две формы ненависти, непримиримой ненависти, вполне объяснявшей эшафоты Конвента. Люсьен, обратившийся из либерала и яростного вольтерьянца, каким он был раньше, в роялиста и неистового романтика, ощутил на себе все бремя вражды, тяготевшей над головой человека, в ту пору самого ненавистного для либералов — Мартенвиля, который один его защищал и любил. Близость с ним вредила Люсьену. Партии неблагодарны в отношении своих сторожевых отрядов, они охотно отрекаются от своих смелых дозорных. Тот, кто желает преуспеть, и тем более в области политики, должен идти вместе с главными силами. Особенно злобствовали маленькие газеты, соединяя воедино Люсьена и Мартенвиля. Либералы бросили их друг другу в объятия. Дружба, мнимая или истинная, стоила им обоим написанных желчью статей Фелисьена Верну, который был огорчен успехами Люсьена в высшем свете и, как все прежние друзья поэта, верил в его близкое возвышение. Мнимое предательство поэта было усилено и прикрашено самыми отягчающими обстоятельствами. Люсьена называли: Иуда-младший, Мартенвиля — Иуда-старший, ибо, правильно или ошибочно, Мартенвиля обвиняли в том, что он сдал Пекский мост иностранным армиям. Однажды Люсьен шутя сказал де Люпо, что лично он сдал мост только ослам. Роскошь Люсьена, хотя и призрачная, основанная на надеждах, возмущала его друзей, они не прощали ему ни его былого экипажа, ибо для них он все еще в нем разъезжал, ни его пышной квартиры в улице Вандом. Все они безотчетно чувствовали, что человек молодой и прекрасный собою, остроумный и ими же развращенный может достигнуть всего, и, чтобы его уничтожить, они не гнушались никакими средствами.
За несколько дней перед выступлением Корали в Жимназ Люсьен вошел рука об руку с Гектором Мерленом в фойе театра Водевиль. Мерлен распекал друга за его участие в истории Флорины и Натана.
— Вы нажили в лице Лусто и Натана смертельных врагов. Я давал вам добрые советы, но вы ими пренебрегли. Вы расточали хвалы и осыпали всех благодеяниями, вы будете жестоко наказаны за свое благодушие. Флорина и Корали, выступая на одних и тех же подмостках, окажутся соперницами; одна пожелает затмить другую. Для защиты Корали вы можете пользоваться только вашими газетами, меж тем Натан, помимо больших преимуществ сочинителя пьес, располагает, когда дело идет о театре, влиянием либеральной печати, и, наконец, в журналистике он подвизается несколько долее, нежели вы.
Эта фраза подтвердила тайные опасения Люсьена, не встретившего со стороны Натана и Гайара той откровенности, на которую он имел право рассчитывать; но он не мог жаловаться, он был новообращенный. Гайар огорчал Люсьена, говоря ему, что новички должны пройти долгий искус, прежде чем собратья станут им доверять. Поэт натолкнулся в кругах роялистских и правительственных газетчиков на зависть, которой не ожидал, на зависть, присущую всем людям, участвующим в дележе общественного пирога; они напоминают тогда свору собак, которые грызутся из-за кости: то же рычание, та же хватка, те же свойства. Эти писатели втайне чинили тысячи самых отвратительных подлостей, стараясь очернить один другого в глазах власть имущих, они обвиняли друг друга в нерадивости, и чтобы избавиться от соперников, изобретали самые вероломные козни. Либералы были лишены повода для междоусобной распри, стоя вдали от власти и ее милостей. Открыв это нерасторжимое сплетение честолюбий, Люсьен не нашел в себе достаточно отваги, чтобы обнажить меч и разрубить узел, и у него не было также достаточно терпения, чтобы его распутать; он не мог стать ни Аретино, ни Бомарше, ни Фрероном своего времени, у него было единственное желание: добиться указа. Он понимал, что восстановление титула ведет к выгодной женитьбе. Счастье тогда будет зависеть только от случая, а тут уже поможет его красота. Лусто, который оказывал ему столько доверия, хранил про себя его тайну: журналист знал способ смертельно ранить ангулемского поэта; и в тот день, когда Мерлен появился вместе с ним в Водевиле, Этьен подготовил страшную ловушку, в которую Люсьен неминуемо должен был попасть.
— Вот наш прекрасный Люсьен, — сказал Фино, подводя к нему де Люпо, с которым он в ту минуту беседовал, и принялся пожимать руку поэта с кошачьей нежностью обманчивой дружбы. — Я не знаю примера столь быстрого успеха, как его успех, — говорил Фино, поглядывая поочередно то на Люсьена, то на докладчика прошений. — В Париже возможны два рода успеха: успех материальный — деньги, которые любой может нажить, и успех моральный — связи, положение, доступ в известный мир, не досягаемый для иных, хотя бы они и добились материального успеха; но мой друг...
— Наш друг, — заметил де Люпо, кинув на Люсьена ласковый взгляд.
— Наш друг, — продолжал Фино, похлопывая руку Люсьена, которую он не выпускал из своих рук, — достиг в этом отношении блестящего успеха. Правда, у Люсьена большие преимущества: он более даровит, более умен, нежели его завистники, притом он обворожительно хорош собою; прежние друзья не могут ему простить его успехов, они говорят, что ему просто выпала удача.
— Подобная удача, — сказал де Люпо, — не выпадает на долю глупцов и людей бесталанных. Кто дерзнет назвать удачей судьбу Бонапарта? До него было двадцать генералов, которые могли бы возглавить Итальянскую армию, как и сейчас есть сотни молодых людей, которые желали бы проникнуть к мадемуазель де Туш; кстати, в свете ее уже прочат вам в жены, мой дорогой! — сказал де Люпо, похлопывая Люсьена по плечу. — О, вы в большой чести! Госпожа д'Эспар, госпожа де Баржетон и госпожа де Монкорне бредят вами! Сегодня вы приглашены на вечер к госпоже Фирмиани, не правда ли? А завтра вы на рауте у герцогини де Гранлье?
— О да! — сказал Люсьен.
— Позвольте мне представить вам молодого банкира, господина дю Тийе, человека, достойного вас: он в короткое время составил блестящее состояние.
Люсьен и дю Тийе раскланялись, разговорились, и банкир пригласил Люсьена к себе отобедать. Фино и де Люпо, два человека, равно дальновидные и достаточно изучившие друг друга, чтобы всегда оставаться приятелями, возобновили прерванный разговор; они отошли от Люсьена, Мерлена, дю Тийе и Натана, продолжавших беседу, и направились к одному из диванов, стоявших в фойе театра.
— Послушайте, дорогой друг, — сказал Фино, — скажите правду: Люсьен действительно под высоким покровительством? Сотрудники моей газеты избрали его мишенью; прежде нежели помочь им в этом заговоре, я хочу посоветоваться с вами: не лучше ли их обуздать и услужить ему?
Тут докладчик прошений и Фино с великим вниманием посмотрели друг на друга, сделав короткую паузу.
— Как могли вы, мой милый, вообразить, — сказал де Люпо, — что маркиза д'Эспар, Шатле и госпожа де Баржетон, которая исхлопотала для барона назначение префектом Шаранты и графский титул, желая во всей своей славе воротиться в Ангулем, простят Люсьену его нападки? Они вовлекли его в роялистскую партию для того, чтобы его уничтожить. Они теперь ищут повода нарушить свое обещание, данное этому молокососу. Придумайте предлог. Вы окажете великую услугу двум женщинам, при случае они об этом вспомнят. Мне известна их тайна, и я просто поражен, как ненавидят они этого мальчишку. Люсьен мог бы избавиться от самого лютого своего врага — госпожи де Баржетон, прекратив нападки на тех условиях, которые все женщины готовы выполнить, поняли? Он прекрасен собою, он молод, он мог бы утопить ненависть в потоках любви и стал бы графом де Рюбампре. Выдра нашла бы для него какую-нибудь должность при дворе, синекуру! Люсьен был бы прелестным чтецом для Людовика Восемнадцатого, он мог бы стать библиотекарем или еще кем-то, скажем, докладчиком прошений, директором управления театрами в дворцовом ведомстве. Глупец упустил случай. Может быть, это-то ему и вменяют в вину. Вместо того чтобы самому поставить условия, он принял их условия. Тот день, когда Люсьен поверил обещанию исходатайствовать для него королевский указ, ускорил успехи барона дю Шатле. Корали погубила этого младенца. Не будь актриса его возлюбленной, он опять стал бы охотиться за Выдрой и завладел бы ею.
— Стало быть, мы можем прикончить его? — сказал Фино.
— Каким способом? — спросил небрежно де Люпо, который желал похвалиться перед г-жою д'Эспар этой услугой.
— Существует договор, согласно которому он обязан сотрудничать в газетке Лусто; у него пусто в кошельке, и тем легче принудить его писать статьи. Если хранитель печати почувствует себя уязвленным насмешливой статьей и если будет доказано, что автор статьи — Люсьен, он почтет его недостойным милостей короля. А для того чтобы эта провинциальная знаменитость несколько умерила свою спесь, мы устроим Корали провал: возлюбленная его будет освистана и лишена ролей. А коль скоро подписание указа отсрочат на неопределенное время, мы поднимем на смех аристократические притязания нашей жертвы, заговорим о его матери — повивальной бабке и об его отце — аптекаре. Мужество Люсьена поверхностное, он не устоит против нас, мы отправим его туда, откуда он явился. Натан через Флорину помог мне откупить у Матифа его пай в «Обозрении». Я откуплю также паи поставщика бумаги; мы останемся с Дориа вдвоем, я могу с вами условиться и передать наш журнал двору. Я обещал покровительствовать Флорине и Натану единственно при условии выкупа моей шестой доли, они мне ее продали, и я должен сдержать обещание; но ранее я желал бы узнать возможности Люсьена...
— Вы достойны своего имени, — сказал, смеясь, де Люпо. — Ну, что ж! Я люблю таких людей.
— Скажите, вы действительно можете устроить ангажемент Флорине? — спросил Фино докладчика прошений.
— Да, но сначала избавьте нас от Люсьена. Растиньяк и де Марсе слышать о нем не могут.
— Будьте покойны, — сказал Фино. — Гайар обещал пропускать все статьи Натана и Мерлена, а Люсьен не получит ни строчки, и тем самым мы отрежем ему путь к провианту. Для самозащиты и защиты Корали к его услугам будет лишь газета Мартенвиля, одна газета против всех, — бороться невозможно.
— Я укажу вам чувствительные стороны министра, но дайте мне прочесть рукопись статьи, которую вы закажете Люсьену, — отвечал де Люпо; он все же остерегался сказать Фино, что обещание, данное Люсьену, было шуткой.
Де Люпо покинул фойе. Фино подошел к Люсьену и тем добродушным тоном, на который попадается столько людей, объяснил ему, что раз Люсьен связан обязательствами, отступиться от сотрудничества нельзя. Фино отказывается от мысли о судебном процессе, ведь это разрушило бы надежды его друга на покровительство роялистской партии. Фино любит людей сильных, смело меняющих убеждения. Неужели им не суждено еще встречаться в жизни, оказывать друг другу тысячи услуг? Люсьен нуждается в помощи верного человека из либеральной партии, чтобы иметь возможность напасть на крайних роялистов и на сторонников правительства, когда они откажут ему в каком-либо одолжении.
— Если вас обманут, что вы станете делать? — сказал наконец Фино. — Если какой-либо министр, полагая, что вы своим отступничеством сами надели на себя недоуздок, перестанет вас опасаться, разве не понадобится напустить на него свору собак, чтобы вцепиться ему в икры? А вы повздорили насмерть с Лусто, и он требует вашей головы. С Фелисьеном вы уже не разговариваете. Я один у вас! Основное правило моей профессии — жить в добром согласии с людьми истинно сильными. В свете, где вы вращаетесь, вы можете оказать мне услуги, равноценные тем, какие я буду оказывать вам в прессе. Но дело прежде всего! Присылайте мне статьи чисто литературные, они вас не опорочат, и вы выполните наши условия.
В предложении Фино Люсьен усмотрел лишь дружбу в соединении с тонким расчетом. Лесть Фино и де Люпо привела его в прекрасное расположение духа; он поблагодарил Фино.
В жизни честолюбцев и всех тех, кто может достичь успеха единственно при помощи людей и благоприятных обстоятельств, руководствуясь более или менее сложным, последовательно проводимым, точным планом действий, неизбежно наступает жестокая минута, когда какая-то непостижимая сила подвергает их суровым испытаниям: ничто им не удается, со всех концов обрываются или запутываются нити, несчастья приходят со всех сторон. Стоит только уступить смятению, потерять голову, и гибель неминуема. Люди, умеющие противостоять первому мятежу обстоятельств и с неколебимым мужеством перенести налетевшую бурю, способные ценою неимоверных усилий подняться в высшие сферы, — поистине сильные люди. Каждый человек, кроме родившихся в богатстве, переживает то, что можно назвать роковой неделей. Для Наполеона роковой неделей было отступление из Москвы. Такой момент наступил и для Люсьена. До той поры все для него удивительно счастливо складывалось и в свете и в литературе; он был слишком удачлив, и вот ему пришлось узнать, что люди и обстоятельства обратились против него. Первое горе было самое острое, самое жестокое, оно коснулось того, в чем Люсьен считал себя неуязвимым — его сердца и его любви. Корали была не очень умна, но, будучи одарена прекрасной душой, она порой преображалась в порывах вдохновения, отличающих великих актрис. Этот редкостный дар природы, покамест он под влиянием опыта не обратится в привычку, зависит от причуд характера и нередко от милой застенчивости, свойственной молодым актрисам. Внутренне простодушная и робкая, по внешности дерзкая и легкомысленная, как и подобает актрисе, влюбленная Корали все еще жила сердцем, хотя и носила маску комедиантки. Искусство изображать чувства, это возвышенное притворство, еще не восторжествовало в ней над природой. Ей было совестно одаривать зрителей тайными сокровищами сердца. И она не была чужда слабости, присущей настоящим женщинам. Чувствуя себя избранницей сцены, созданная для того, чтобы царить на подмостках, она, однако, не умела подчинить очарованию своего таланта зрительную залу, к ней равнодушную, и, выходя на сцену, всегда жестоко волновалась: холодность зрителей могла ее обескуражить. Каждую новую роль она воспринимала как первое выступление, и это было мучительно. Рукоплескания были ей необходимы: они не столько тешили самолюбие, сколько вдохновляли ее; шепот неодобрения или молчание рассеянной публики лишали Корали всех ее способностей; переполненная внимательная зала, восторженные и благосклонные взгляды окрыляли ее; тогда она вступала в общение со зрителями, пробуждая благородные качества всех этих душ, и чувствовала в себе силу увлечь их и взволновать. Такая впечатлительность, свойственная натуре нервной и даровитой, говорила также о тонкости чувств и хрупкости этой бедной девушки. Люсьен оценил наконец сокровища, таившиеся в этом сердце, он понял, что его возлюбленная еще совсем юная девушка. Корали, не испорченная театральными нравами, была бессильна защитить себя против соперничества и закулисных происков, которым предавалась Флорина, девушка столь же лживая, столь же порочная, насколько ее подруга была чистосердечна и великодушна. Роли должны были сами приходить к Корали: она была чересчур горда, чтобы вымаливать их у авторов или принимать бесчестные условия, отдаваться первому встречному журналисту, пригрозившему ей любовью и пером. Талант, явление столь редкое в своеобразном комедийном искусстве, представляет лишь одно из условий успеха, талант нередко даже вредит, если ему не сопутствует известная склонность к интриганству, а ее совсем не было у Корали. Предвидя страдания, которые ожидали его подругу при вступлении в Жимназ, Люсьен желал любою ценой обеспечить ей успех. Деньги, оставшиеся от продажи обстановки, и деньги, заработанные Люсьеном, все были истрачены на костюмы, на устройство уборной актрисы, на прочие расходы, связанные с ее первым выступлением в этом театре. Тому несколько дней Люсьен, из любви к Корали, решился на унизительный поступок: взяв векселя Фандана и Кавалье, он отправился в улицу Бурдоне, в «Золотой кокон», просить Камюзо учесть их. Поэт не был еще настолько развращен, чтобы спокойно пойти на этот штурм. Путь был для него сплошным терзанием, устлан самыми мучительными мыслями, он твердил попеременно «да» и «нет». Однако ж он вошел в тесный, холодный, мрачный кабинет, обращенный окнами во внутренний дворик. Но там восседал не прежний возлюбленный Корали, добродушный, ленивый, распущенный, недоверчивый Камюзо, каким он его знал, а почтенный отец семейства, купец, ханжески украшенный добродетелями, член коммерческого суда, в обличии показной судейской суровости, огражденный от просителей покровительственным холодком, глава фирмы, окруженный приказчиками, книжными полками, зелеными папками, накладными и образцами товаров, опекаемый женою и скромно одетой дочерью. Люсьен, подходя к нему, дрожал с головы до ног, ибо почтенный торговец взглянул на него тем откровенно равнодушным взглядом, который ему случалось подмечать у дисконтеров.
— Вот векселя, я буду премного вам обязан, если вы их возьмете, сударь! — сказал Люсьен, стоя перед развалившимся в кресле купцом.
— Вы и у меня кое-что взяли, сударь, — сказал Камюзо. — Я не забыл!
Тут Люсьен, наклонившись над самым ухом торговца шелками, так что тот слышал биение сердца униженного поэта, тихим голосом рассказал ему о положении Корали. В замыслы Камюзо не входило, чтобы Корали потерпела неудачу. Слушая Люсьена, Камюзо с усмешкой рассматривал подписи на векселях: будучи членом коммерческого суда, он знал положение книгопродавцев. Он дал Люсьену четыре с половиной тысячи франков и потребовал оговорить в передаточной надписи на векселе: Получено шелковыми товарами. Люсьен немедленно пошел к Бролару и, не скупясь, заплатил ему, чтобы обеспечить Корали полный успех. Бролар обещал наведаться в театр и явился на генеральную репетицию условиться, в каких местах пьесы его «римляне» должны будут во славу актрисы ударить в свои мясистые литавры. Оставшиеся деньги Люсьен отдал Корали, умолчав о своем посещении Камюзо; он успокоил тревоги Корали и Береники, не знавших, на какие средства вести хозяйство. Мартенвиль, один из лучших в ту пору знатоков театра, не раз приходил разучивать роль с Корали. Люсьен получил от нескольких сотрудников роялистских газет обещание напечатать благожелательные отзывы; он не предчувствовал несчастья. Канун выступления Корали был гибельным для него днем. Вышла книга д'Артеза. Главный редактор газеты Гектора Мерлена послал книгу на отзыв Люсьену, как наиболее ядовитому критику: роковою известностью мастера этого жанра он был обязан своим статьям о Натане. В редакции было полно народа, все сотрудники были в сборе. Мартенвиль пришел уточнить один пункт в общей полемике, поднятой роялистскими газетами против газет либеральных. Натан, Мерлен, все сотрудники «Ревей» обсуждали успех газеты Леона Жиро, выходившей два раза в неделю, — успех тем более опасный, что тон газеты был спокойный, благоразумный, умеренный. Зашел разговор о кружке в улице Катр-Ван, его называли Конвентом. Решено было, что роялистские газеты поведут систематическую и смертельную войну с этими опасными противниками, ибо они стали на деле осуществлять доктрину той роковой секты, которая впоследствии низвергла Бурбонов, когда к ней, из чувства мелкой мстительности, присоединился самый видный из роялистских писателей. Д'Артез, монархические убеждения которого никому не были известны, подпал под отлучение, объявленное всем членам кружка, и стал первой жертвой. Книга его была обречена на растерзание согласно классической формуле. Люсьен отказался написать статью. Отказ его вызвал неистовую бурю среди главных членов роялистской партии, явившихся на это собрание. Люсьену прямо было сказано, что новообращенный должен поступиться своей волей, а если ему не угодно служить монархии и церкви, пусть он возвращается в свой прежний лагерь; Мерлен и Мартенвиль отвели Люсьена в сторону и дружески посоветовали ему действовать осмотрительно: Корали во власти либеральных газет, поклявшихся в ненависти к нему; защитить ее могут лишь роялистские и правительственные газеты. Первое выступление актрисы, без сомнения, подаст повод к жаркому спору в печати, и это принесет ей известность, о которой вздыхают женщины театрального мира.
— Вы ничего в этом не понимаете, — сказал ему Мартенвиль, — она три месяца будет играть под перекрестным огнем наших статей и летом, за три месяца гастролей в провинции, заработает тридцать тысяч франков. Из-за вашей щепетильности, которая вам мешает стать политическим деятелем и от которой вам следует избавиться, погибнет и Корали, и ваша будущность: вы лишите себя куска хлеба.
Люсьен оказался вынужденным выбирать между д'Артезом и Корали: его возлюбленная погибнет, если он не зарежет д'Артеза в крупной газете и в «Ревей». Бедный поэт воротился домой, мертвый душою; он сел подле камина в своей комнате и стал читать книгу д'Артеза, одну из самых замечательных книг в современной литературе. Он проливал слезы над ее страницами, он долго колебался и наконец написал издевательскую статью, — а он мастерски писал такие статьи; он обошелся с этой книгой, подобно детям, которые, поймав красивую птицу, мучают ее, ощипывая перья. Его жестокая насмешливость способна была нанести урон книге. Когда Люсьен стал перечитывать это прекрасное произведение, все добрые чувства в нем пробудились: в полночь он прошел пешком через весь Париж и, подойдя к дому д'Артеза, увидел в окне трепетный, целомудренный и неяркий свет. Как часто ему случалось смотреть на это освещенное окно с чувством восхищения перед благородным упорством поистине великого человека; он не находил в себе силы войти в дом и несколько минут неподвижно сидел на тумбе. Наконец, движимый добрым ангелом, он постучался; д'Артез читал, сидя у холодного камина.
— Что случилось? — спросил молодой писатель, увидев Люсьена и догадываясь, что только страшное несчастье могло привести его сюда.
— Твоя книга прекрасна! — вскричал Люсьен со слезами на глазах. — А они приказали мне ее зарезать.
— Бедный мальчик, тяжело тебе достается хлеб! — сказал д'Артез.
— Прошу вас об одной милости: сохраните в тайне мое посещение и оставьте меня в аду моей проклятой работы. Может быть, нельзя ничего достичь, покамест не зачерствеет сердце.
— Все тот же! — сказал д'Артез.
— Вы считаете меня негодяем? Нет, д'Артез, нет, я ребенок, опьяненный любовью.
И Люсьен рассказал, в каком положении он очутился.
— Покажите статью, — сказал д'Артез, взволнованный рассказом Люсьена о Корали.
Люсьен подал рукопись, д'Артез прочел и невольно улыбнулся.
— Какое роковое применение ума! — воскликнул он.
Но он замолк, взглянув на удрученного горем Люсьена, сидевшего в кресле.
— Вы позволите мне это исправить? Я возвращу вам рукопись завтра, — продолжал он. — Насмешка бесчестит произведение, серьезная критика порою служит похвалой; я изложу ваши мысли в такой форме, что ваша статья окажет честь и вам и мне. Свои недостатки знаю только я один!
— Поднимаясь на гребень холма, находишь иногда на пыльной дороге плод и утоляешь им мучительную жажду, вот он, этот плод! — сказал Люсьен, бросившись в объятия д'Артеза; рыдая, он поцеловал его в лоб и сказал: — Мне кажется, я вам вручаю мою совесть, чтобы когда-нибудь вы мне ее возвратили.
— Для меня раскаяние от случая к случаю — великое лицемерие, — торжественно сказал д'Артез, — подобное раскаяние нечто вроде награды за скверные поступки. Раскаяние — это душевная чистота, которую наша душа обязана блюсти перед богом; человек, дважды раскаявшийся, — страшный фарисей. Боюсь, что для тебя раскаяние — только отпущение грехов.
Слова эти потрясли Люсьена; медленно шел он, возвращаясь в Лунную улицу. На другой день поэт отнес в редакцию статью, исправленную д'Артезом; но с того времени им овладела тоска, и он не всегда мог скрыть ее. Вечером, когда он вошел в переполненную залу Жимназ, он испытывал жестокое волнение, обычное перед театральным дебютом близкого существа. Все виды его тщеславия были затронуты, его взгляд впивался в лица зрителей, как взгляд обвиняемого впивается в лица присяжных и судей; он вздрагивал от малейшего звука; малейшая оплошность на сцене, выход и уход Корали, малейшее изменение в ее голосе приводили его в крайнее возбуждение. Пьеса, в которой выступала Корали, была из тех пьес, что проваливаются и вновь появляются на театре; пьеса провалилась. Выход Корали на сцену не вызвал рукоплесканий, и холодность партера ее сразила. В ложах хлопал один Камюзо. Люди, посаженные на балконе и в галерее, оборвали рукоплескания торговца шелками, зашикав на него: «Тише!» Галерея вынуждала клакеров умолкнуть, как только они принимались хлопать с чрезмерной нарочитостью. Мартенвиль отважно рукоплескал, и вероломная Флорина, Натан и Мерлен вторили ему. Когда стало ясно, что пьеса провалилась, в уборной Корали собрались утешители, но своими соболезнованиями они лишь растравляли рану. Актриса была в отчаянии, и не столько из-за себя, сколько из-за Люсьена.
— Бролар нам изменил, — сказала она.
Корали заболела, ее мучила лихорадка, она была ранена в самое сердце. На другой день она не могла играть. Она чувствовала, что ее карьера кончена. Люсьен прятал от нее газеты, он читал их в столовой. Провал пьесы все фельетонисты приписывали Корали: она-де была чересчур высокого мнения о своем таланте; она могла блистать на Бульварах, но в Жимназ оказалась не на месте; ее увлекало похвальное честолюбие, но она переоценила свои способности и взяла роль не по силам. Люсьену пришлось прочесть посвященные Корали искусные тирады, которые были составлены в духе лицемерных статей, когда-то написанных им о Натане. Люсьена обуяла ярость, достойная Милона Кротонского, когда тот почувствовал, что его руки ущемлены в стволе дуба, который он сам расщепил. Он побледнел: его друзья давали советы Корали, и за их словами, пленяющими сердечностью, любезностью, участием, скрывалось жестокое коварство. Они рекомендовали ей играть роли, которые, как хорошо было известно вероломным авторам этих гнусных фельетонов, находились в полном противоречии с ее дарованием. Таковы были отзывы роялистских газет, написанные, без сомнения, по указке Натана. Что касается либеральных газет и мелких листков, они изощрялись в язвительных намеках и насмешках — излюбленный прием Люсьена. Корали, услышав подавленные рыдания Люсьена, вскочила с постели, увидела газеты, пожелала просмотреть их и все прочла. Потом она легла, не вымолвив ни слова. Флорина участвовала в заговоре, она предугадала его исход, она выучила роль Корали, она репетировала ее под руководством Натана. Администрация, не желая снимать пьесы, решила роль Корали передать Флорине. Директор пришел к бедной актрисе и застал ее в слезах в удрученном состоянии; но когда он в присутствии Люсьена сказал ей, что спектакль отменить невозможно и что Флорина приготовила роль, Корали приподнялась, вскочив с постели.
— Я буду играть! — вскричала она.
Она упала без чувств. Флорина получила роль и составила себе имя, ибо она спасла пьесу; газеты устроили ей настоящие овации, и с той поры она стала великой актрисой, какой вы ее знаете. Торжество Флорины в высшей степени ожесточило Люсьена.
— Презренная, ведь ты дала ей кусок хлеба! Если Жимназ желает, пусть порвет контракт с тобою. Я стану графом де Рюбампре, составлю состояние, женюсь на тебе.
— Какой вздор! — сказала Корали, печально взглянув на него.
— Вздор? — вскричал Люсьен. — Хорошо, потерпи еще несколько дней, и ты будешь жить в прекрасном особняке, у тебя будет карета, и я создам для тебя роль!
Он взял две тысячи франков и бросился к Фраскати. Несчастный пробыл там семь часов, пожираемый фуриями, но его лицо оставалось спокойным и холодным. В течение того дня и части той ночи счастье было для него переменчиво: он был в выигрыше до тридцати тысяч, но вышел без единого су. Воротясь домой, он застал там Фино, который пришел за статейками. Люсьен имел неосторожность ему пожаловаться.
— Ах, в жизни не все одни розы! — отвечал Фино. — Вы сделали такой крутой поворот, что должны были лишиться поддержки либеральной печати, а ведь она куда сильнее печати правительственной и роялистской. Никогда не следует переходить из одного лагеря в другой, не приготовив себе заранее мягкого ложа, где можно было бы залечить раны, а к ним нужно быть готовым; благоразумный человек в таких случаях предварительно обращается за советом к друзьям, излагает свои доводы и склоняет их простить его отступничество, обращает их в своих сообщников, вызывает к себе жалость, а затем, подобно Натану и Мерлену, входит с товарищами в соглашение о взаимных услугах. Свой своему поневоле брат. Вы обнаружили в этом деле невинность агнца. Вам придется показать вашей новой партии когти, если вы пожелаете урвать малую толику добычи. Вас, натурально, принесли в жертву Натану. Не скрою, ваша статья против д'Артеза подняла целую бурю, шум, скандал. Марат в сравнении с вами — святой. На вас готовится нападение, ваша книга провалится. Что слышно о вашем романе?
— Вот последние листы, — сказал Люсьен, показывая пачку корректур.
— Безыменные статьи против д'Артеза в правительственных газетах и в крайних правых приписывают вам. «Ревей» теперь изо дня в день направляет свои шпильки против кружка в улице Катр-Ван, а остроты, чем они потешнее, тем больнее ранят. За газетой Леона Жиро стоит политическая группа — внушительная и серьезная группа, которая рано или поздно придет к власти.
— В «Ревей» ноги моей не было вот уже неделя.
— Так вот, подумайте о статейках, приготовьте сразу полсотни, я оплачу оптом; но пишите в духе нашей газеты.
И Фино дал Люсьену тему юмористической статьи о министре юстиции, небрежно рассказав ему забавный случай в качестве анекдота, по его словам, обошедшего все салоны.
Люсьен так жаждал возместить проигрыш, что, несмотря на утрату сил, вновь обрел воодушевление, свежесть мысли и написал тридцать статей, в два столбца каждая. Когда статьи были окончены, Люсьен пошел к Дориа, надеясь встретить там Фино и украдкой вручить ему рукопись; притом нужно было потребовать от издателя объяснения о причине задержки выпуска «Маргариток». Лавка была полна его врагов. Когда он вошел, разговоры оборвались, водворилось глубокое молчание. Поняв, что он отлучен от журналистики, Люсьен ощутил прилив мужества и, как некогда в аллее Люксембургского сада, он мысленно воскликнул: «Я восторжествую!» Дориа не оказал ему ни покровительства, ни внимания, принял насмешливый тон, ссылался на свои права: он-де выпустит «Маргаритки», когда ему вздумается, он обождет, пока положение Люсьена не обеспечит успеха, он ведь купил книгу в полную собственность. Когда Люсьен возразил, что Дориа обязан издать «Маргаритки» согласно самой природе договора и положению договаривающихся сторон, издатель стал утверждать противное и заявил, что юридически его нельзя принудить к операции, которую он считает убыточной; он один может судить о своевременности издания. И, наконец, есть исход, который допустит любой суд: Люсьен волен вернуть тысячу экю, взять обратно свое произведение и напечатать его в каком-нибудь роялистском издательстве.
Люсьен ушел, обиженный сдержанным тоном Дориа более, нежели его важностью при их первом свидании. Итак, сомнения не было. «Маргаритки» не выйдут в свет, покуда Люсьен не обретет вспомогательной силы в лице влиятельных друзей или сам не станет грозным противником. Поэт медленно возвращался домой, охваченный унынием, которое привело бы его к самоубийству, если бы за мыслью следовало действие. Он застал Корали в постели, она лежала бледная и совсем больная.
— Достаньте ей роль, или она умрет, — сказала ему Береника, когда Люсьен одевался, собираясь направиться в улицу Монблан к мадемуазель де Туш, которая давала большой вечер; там ему предстояло встретить де Люпо, Виньона, Блонде, г-жу д'Эспар и г-жу де Баржетон.
Вечер давался ради Конти, великого композитора и прославленного камерного певца, а также ради Чинти, Паста, Гарсиа, Левассера и двух-трех великосветских певцов. Люсьен проскользнул в уголок, где сидели маркиза, ее кузина и г-жа де Монкорне. Несчастный юноша принял беспечный вид, казалось, он был доволен, счастлив; он острил, держал себя, как в дни своего торжества, он не желал чем-либо обнаружить, что нуждается в опоре высшего света. Он пространно говорил о своих заслугах перед роялистской партией и в доказательство указывал на бешеный вой, поднятый против него либералами.
— Вы будете щедро вознаграждены, мой друг, — сказала г-жа де Баржетон, ласково ему улыбаясь. — Ступайте послезавтра в министерство вместе с Цаплей и де Люпо, и вы получите указ, подписанный королем. Хранитель печати завтра повезет его во дворец; но завтра заседание совета, он вернется поздно, все же, ежели я вечером узнаю о результате, я вас извещу. Где вы живете?
— Я сам зайду, — отвечал Люсьен, устыдившись сказать, что он живет в Лунной улице.
— Герцог де Ленонкур и герцог де Наваррен говорили о вас королю, — заметила маркиза, — они отозвались с похвалой о вашей безграничной преданности, достойной блестящей награды в воздаяние за те преследования, которым вы подверглись со стороны либералов. Вы прославите имя и титул графа де Рюбампре, на которые вы имеете право по материнской линии. Вечером король приказал канцлеру приготовить указ, дарующий господину Люсьену Шардону право носить имя и титул графов де Рюбампре, как внуку последнего Рюбампре по женской линии. «Надобно поощрять щеголят с Пинда», — сказал он, прочтя ваш сонет, посвященный лилии (к счастью, моя кузина вспомнила о нем и передала его герцогу). «Тем более что король властен совершить чудо, обратив их в орлят», — заметил господин де Наваррен.
Люсьен отвечал сердечными излияниями, которые могли бы растрогать женщину, не столь глубоко оскорбленную, как Луиза д'Эспар де Негрпелис. Чем ярче выступала красота Люсьена, тем сильнее Луиза жаждала мести. Де Люпо был прав, Люсьену недоставало чуткости: он не догадывался, что указ, о котором ему говорили, был одной из тех шуток, которые так мастерски изобретала г-жа д'Эспар. Окрыленный успехом и лестным вниманием, оказанным ему мадемуазель де Туш, он пробыл в ее доме до двух часов ночи, желая побеседовать с нею наедине. В редакциях роялистских газет Люсьен узнал, что мадемуазель де Туш была негласным автором одной пьесы, в которой должна была выступать маленькая Фэ, чудо того времени. Когда гостиные опустели, он усадил мадемуазель де Туш на диван в будуаре и так трогательно рассказал ей о несчастье Корали и о своем собственном, что эта знаменитая гермафродитка от литературы обещала ему исхлопотать для Корали главную роль.
Утром, после этого вечера, когда Корали, осчастливленная обещанием мадемуазель де Туш, возвратившись к жизни, завтракала со своим поэтом, Люсьен прочел газету Лусто, где был помещен издевательский пересказ вымышленной истории о министре юстиции и его жене. Самое язвительное остроумие маскировало самый темный умысел. Король Людовик XVIII был так замечательно выведен и осмеян, что прокуратура не могла к чему-либо придраться. Вот история, которой либеральная партия пыталась придать правдоподобие, но лишь умножила коллекцию остроумных вымыслов.
Пристрастие Людовика XVIII к изысканной, галантной переписке, полной мадригалов и блеска, истолковывалось как последнее проявление его любви, становившейся чисто теоретической: он переходил, как говорится, от действия к рассуждениям. Знаменитая его любовница, которую так жестоко высмеял Беранже под именем Октавии, испытывала самые серьезные опасения. Переписка не ладилась. Чем более изощрялась в остроумии Октавия, тем холоднее и бесцветнее становился ее возлюбленный. Октавия наконец открыла причину немилости: ее власти угрожала новизна и пряность новой переписки августейшего автора с женою министра юстиции. Эта милейшая женщина слыла неспособной написать даже самую простую записку, стало быть, она только была ответственным издателем какого-то дерзновенного честолюбца. Кто мог скрываться за ее юбками? После некоторых наблюдений Октавия открыла, что король переписывается со своим министром. План действий был готов. Однажды она задерживает министра в палате, вызвав там при помощи верного друга бурные прения, устраивает свидание с королем и возмущает его самолюбие, рассказав, как его обманывают. Людовика XVIII охватывает приступ бурбонского и королевского гнева, он обрушивается на Октавию, он ей не верит; Октавия предлагает тотчас же представить доказательство: она просит написать записку, требующую неотложного ответа. Несчастная женщина, застигнутая врасплох, шлет за помощью к мужу в палату; но все было предусмотрено: он в это время выступал с трибуны. Женщина в отчаянии трудится до седьмого пота, ломает голову и отвечает с присущим ей остроумием.
— Ваш министр вам расскажет остальное! — вскричала Октавия, потешаясь над разочарованием короля.
Статья, как бы лжива она ни была, задевала за живое министра юстиции, его жену и короля. Автором анекдота был, по слухам, де Люпо, но Фино не выдал его тайны. Эта остроумная и злая статья порадовала либералов и партию брата короля. Сочиняя эту статью, Люсьен веселился, он видел в ней премилую «утку». На другой день он зашел за де Люпо и бароном дю Шатле. Барон ехал благодарить министра: г-н Шатле, произведенный в государственные советники для особых поручений, получил графский титул и должен был занять место префекта Шаранты, как только его предшественник дослужит несколько последних месяцев до срока, необходимого для назначения пенсии в повышенном размере. Граф дю Шатле — частица дю была внесена в указ — усадил Люсьена в свою карету и отнесся к нему как к равному. Если бы не статьи Люсьена, возможно, он не возвысился бы так скоро: преследование со стороны либералов послужило для него как бы пьедесталом. Де Люпо находился в министерстве, в кабинете старшего секретаря министра. Увидев Люсьена, чиновник привскочил как бы от удивления и переглянулся с де Люпо.
— Как вы осмелились явиться сюда, сударь? — сказал грозно старший секретарь ошеломленному Люсьену. — Его высокопревосходительство уничтожил указ, вот он! — И чиновник положил руку на какой-то лист бумаги, разорванный на четыре части. — Министр пожелал узнать имя автора вчерашнего чудовищного пасквиля, и вот оригинал — сказал он, показывая Люсьену рукопись его статьи.
— Вы называете себя роялистом, сударь, а между тем сотрудничаете в гнусной газете, от которой у министров седеют волосы, которая досаждает деятелям центра и увлекает нас в бездну! Вы завтракаете с сотрудниками «Корсара», «Мируар», «Конститюсьонель», «Курьера», вы обедаете с людьми из «Котидьен» и «Ревей», а ужинаете с Мартенвилем, с этим злейшим врагом правительства, с человеком, толкающим короля на путь абсолютизма, что привело бы к революции столь же скоро, как если бы он доверился крайней левой. Вы весьма остроумный журналист, но вам никогда не быть политическим деятелем. Министр доложил королю, что вы автор статьи, и его величество, разгневавшись, разбранил герцога де Наваррена, своего камергера. Вы нажили себе врагов тем более непримиримых, чем более они вам покровительствовали. Поступок, весьма естественный со стороны недруга, становится чудовищным, когда исходит от друга.
— Ужели вы малый ребенок, мой дорогой? — сказал де Люпо. — Вы поставили меня в ужасное положение. Госпожа д'Эспар и госпожа де Баржетон, госпожа де Монкорне, поручившиеся за вас, будут возмущены. Герцог, несомненно, выместил гнев на маркизе, а маркиза сделала выговор своей кузине. Не показывайтесь туда! Повремените.
— Вот идет его высокопревосходительство! Прошу вас выйти, — сказал секретарь.
Люсьен очутился на площади Вандом, ошеломленный, точно его ударили молотом по голове. Он пешком возвращался по Бульварам, пытаясь понять, в чем была его вина. Он почувствовал себя игрушкой в руках завистливых, алчных, вероломных людей. Кем он был в этом мире честолюбцев? Ребенком, который гнался за суетными удовольствия и наслаждениями, ради них жертвуя всем; легкомысленным поэтом, порхавшим, точно мотылек, от огонька к огоньку, без определенной цели; рабом обстоятельств, преисполненным добрых намерений, которые неизменно завершались дурными поступками. Совесть была его неумолимым судьей. Притом у него не было денег, и он чувствовал, что изнемог от работы и горя. Статьи его помещали во вторую очередь, после статей Мерлена и Натана. Он шел наугад, погруженный в свои размышления; в витринах некоторых читальных зал, начинавших выдавать для чтения книги вместе с газетами, он заметил объявление, где под нелепым, незнакомым ему заглавием красовалось его имя: Люсьен Шардон де Рюбампре. Книга его издана, он ничего об этом не знал, газеты о ней молчали. Он остановился, опустив руки, недвижимый, не замечая группы молодых щеголей, среди которых были Растиньяк, де Марсе и некоторые другие его знакомые. Он не заметил и Мишеля Кретьена и Леона Жиро, подходивших к нему.
— Вы господин Шардон? — спросил Мишель таким тоном, что в груди Люсьена точно струны порвались.
— Вы меня не узнаете? — отвечал он, побледнев.
Мишель плюнул ему в лицо.
— Вот гонорар за ваши статьи против д'Артеза. Если бы каждый, защищая себя или своих друзей, следовал моему примеру, печать была бы тем, чем она должна быть: священным делом, достойным уважения и уважаемым.
Люсьен пошатнулся и, опершись о руку Растиньяка, сказал ему и де Марсе:
— Господа, не откажитесь быть моими секундантами. Но прежде я хочу полностью воздать должное и сделать случившееся непоправимым.
И Люсьен дал пощечину Мишелю, который никак того не ожидал. Денди и друзья Мишеля бросились между республиканцем и роялистом, опасаясь, чтобы ссора не обратилась в драку. Растиньяк взял под руку Люсьена и увел его к себе, в улицу Тетбу, которая находилась в двух шагах от места этой сцены, случившейся на Гентском бульваре в обеденный час. Вот отчего происшествие не привлекло обычной в подобных случаях толпы. Де Марсе последовал за Люсьеном, и оба денди уговорили его весело отобедать с ними в Английском кафе, где они и напились.
— Вы хорошо владеете шпагой? — спросил де Марсе.
— В руках никогда не держал.
— А пистолетом? — сказал Растиньяк.
— В жизни своей ни разу не стрелял из пистолета.
— Случай на вашей стороне, вы страшный противник, вы можете убить этого человека, — сказал де Марсе.
Корали, к счастью, уже спала, когда Люсьен вернулся домой. В этот вечер актрисе неожиданно случилось выступить в маленькой пьесе, и она утешилась в неудаче, заслужив на этот раз законные, неоплаченные рукоплескания. После спектакля, непредвиденного для ее врагов, директор поручил ей главную роль в пьесе Камиля Мопена, ибо он открыл в конце концов причины неудачи первого выступления Корали. Раздраженный происками Флорины и Натана, желавших провалить актрису, которой он дорожил, директор обещал Корали покровительство администрации театра.
В пять часов утра Растиньяк заехал за Люсьеном.
— Ну, дорогой, ваша конура под стать вашей улице, — сказал он вместо приветствия. — Явимся первыми к месту встречи, на Клиньянкурской дороге, это хороший тон, и мы обязаны подавать пример.
— Программа такова, — сказал де Марсе, как только фиакр въехал в предместье Сен-Дени. — Вы деретесь на пистолетах, расстояние двадцать пять шагов, сходитесь на пятнадцать шагов. Каждый делает пять шагов и три выстрела, не более. Что бы ни случилось, вы оба должны на этом покончить. Мы заряжаем пистолеты вашего противника, а его секунданты заряжают ваши. Оружие выбрано у оружейника всеми четырьмя секундантами. Будьте уверены, что мы помогли случаю: пистолеты кавалерийские.
Жизнь для Люсьена обратилась в дурной сон; жить или умереть — для него было одинаково безразлично. Мужество, присущее самоубийцам, помогло ему, он предстал перед секундантами в благородном облачении храбрости. Он не тронулся со своего места. Беззаботность его была принята за холодный расчет: поэта сочли человеком смелым. Мишель Кретьен подошел к самому барьеру. Противники выстрелили одновременно, ибо оскорбление было признано равным с обеих сторон. При первом выстреле пуля Кретьена задела подбородок Люсьена, пуля Люсьена пролетела на высоте десяти футов над головою противника. При втором выстреле пуля Мишеля застряла в воротнике сюртука поэта: к счастью, воротник был стеганый и подбитый проклеенным холстом. При третьем выстреле Люсьен был ранен в грудь и упал.
— Убит? — спросил Мишель.
— Нет, — сказал хирург, — он выживет.
— Жаль! — отвечал Мишель.
— О да, жаль! — повторил Люсьен, обливаясь слезами.
В полдень этот несчастный мальчик лежал в своей комнате и в своей постели; понадобилось пять часов времени и много предосторожностей, чтобы доставить его домой. Хотя прямой опасности не было, все же состояние раненого требовало заботливого ухода: горячка могла вызвать пагубные осложнения. Корали подавляла отчаяние и скорбь. Все ночи, пока ее друг был в тяжелом положении, она с Береникой проводила подле его постели, разучивала роли. Так прошли два месяца. Бедному созданию приходилось играть роли, которые требовали веселости, меж тем как ее не оставляла мысль: «Быть может, в эту минуту мой бедный Люсьен умирает!»
Все это время Люсьена лечил Бьяншон; жизнью поэт был обязан преданности этого глубоко оскорбленного друга, которому д'Артез, оправдывая несчастного поэта, доверил тайну посещения Люсьена. Однажды, когда Люсьен пришел в сознание, — у него была нервная горячка в тяжелой форме, — Бьяншон, подозревая д'Артеза в великодушной лжи, сам допросил больного; Люсьен сказал ему, что он не писал никаких статей о книге д'Артеза, кроме одной серьезной и основательной статьи, напечатанной в газете Гектора Мерлена.
На исходе первого месяца фирма «Фандан и Кавалье» признала себя несостоятельной. Бьяншон посоветовал актрисе скрыть от Люсьена этот страшный удар. Пресловутый роман «Лучник Карла IX», изданный под нелепым заглавием, не имел ни малейшего успеха. Чтобы сколотить немного денег, прежде нежели прекратить платежи, Фандан, без ведома Кавалье, оптом продал это произведение букинистам, которые его перепродали по низкой цене для торговли вразнос. В ту пору книга Люсьена украшала парапеты мостов и парижские набережные. Книжные лавки на набережной Августинцев приобрели некоторое количество экземпляров этого романа и понесли значительные убытки вследствие внезапного падения цены: четыре тома в двенадцатую долю листа, купленные за четыре франка пятьдесят сантимов, приходилось отдавать за пятьдесят су. Книгопродавцы вопили, газеты по-прежнему хранили глубокое молчание. Барбе не ожидал подобной передряги, он верил в талант Люсьена; вопреки своему обыкновению, он рискнул купить двести экземпляров, и теперь предвидение убытка приводило его в бешенство, он всячески поносил Люсьена. Барбе принял героическое решение: из упрямства, свойственного скупцам, он сложил свои экземпляры в уголок склада и предоставил собратьям спускать роман за бесценок. Позднее, в 1824 году, когда прекрасное предисловие д'Артеза, достоинства книги и две статьи Леона Жиро завоевали ей заслуженное признание, Барбе продал свои экземпляры, один за другим, по десяти франков. Несмотря на бдительность Береники и Корали, все же нельзя было запретить Гектору Мерлену навестить умирающего друга; и он дал ему испить капля за каплей горькую чашу, описывая канитель, как называют на жаргоне издателей злополучную операцию, на которую решились Фандан и Кавалье, издавая книгу начинающего писателя. Мартенвиль, единственный верный друг Люсьена, написал великолепную хвалебную статью; но и либералы, и приверженцы правительства настолько были восстановлены против главного редактора «Аристарха», «Орифламмы» и «Драпо Блан», что усилия этого отважного борца, всегда сторицею воздававшего либералам за оскорбления, только повредили Люсьену. Ни одна газета не подняла перчатки и не открыла полемики, как ни энергичны были нападки этого роялистского bravo. Корали, Береника и Бьяншон запирали двери перед всеми мнимыми друзьями Люсьена, подымавшими по этому случаю страшный шум, но они не могли запереть их перед судебным исполнителем. Крах Фандана и Кавалье давал право на немедленное взыскание по их векселям, в силу одной из статей торгового кодекса, посягающей на права третьих лиц, которые тем самым лишаются льгот в отношении сроков. Камюзо стал настойчиво преследовать Люсьена. Услышав это имя, актриса поняла, на какой страшный и унизительный поступок решился ее поэт, по-ангельски ее оберегавший; она полюбила его в десять раз сильнее и не стала умолять Камюзо о пощаде. Агенты коммерческого суда, явившиеся арестовать Люсьена, застали его в постели и не осмелились увезти больного; прежде чем обратиться к председателю суда за указанием, в какую больницу поместить должника, они направились к Камюзо. Камюзо тотчас же побежал в Лунную улицу. Корали вышла к нему и вернулась с исполнительным листом: согласно передаточной надписи на векселе, Люсьен объявлялся коммерсантом. Как удалось ей получить эти бумаги от Камюзо? Какое обещание она дала? Она угрюмо молчала, но она вернулась полуживая. Корали играла в пьесе Камиля Мопена и много способствовала успеху прославленной литературной гермафродитки. Создание этой роли было последней вспышкой прекрасной лампады. Шло двадцатое представление пьесы; Люсьен уже совершал небольшие прогулки, у него появился аппетит, он мечтал о работе, как вдруг Корали заболела: тайная печаль снедала ее. Береника подозревала, что ради спасения Люсьена Корали обещала Камюзо вернуться к нему. Актриса была в отчаянии, — ей пришлось уступить свою роль Флорине. Натан грозил войною Жимназ, если театр не заменит Корали Флориной. Корали играла до последней минуты, не желая отдать роли, и совсем надорвала свои силы; пока Люсьен был болен, Жимназ выдавал ей авансы, и она не могла ничего требовать от театра; Люсьен, несмотря на горячее желание, еще не мог работать, и к тому же он вместе с Береникой ухаживал за больной Корали; злосчастная чета впала в крайнюю нужду, но у них в лице Бьяншона был искусный и преданный врач, он устроил им кредит в аптеке. Положение Корали и Люсьена вскоре стало известно поставщикам и владельцу дома. Мебель их была описана. Модистка и портной, не опасаясь более журналиста, безжалостно преследовали этих несчастных детей богемы. Наконец только аптекарь да колбасник согласились оказывать им кредит. Люсьен, Береника и больная Корали были вынуждены почти целую неделю питаться свининой во всех тех видах, какие придают ей затейливые колбасники. Колбасные изделия, отнюдь не полезные, ухудшили состояние больной. Нищета принудила Люсьена пойти к Лусто и потребовать от своего бывшего друга, от предателя, возврата долга в тысячу франков. Из всех бедствий этот шаг был для него наиболее тягостен. Лусто не смел уже появляться дома, в улице Лагарпа, он ночевал у приятелей; заимодавцы не давали ему покоя и травили его, точно зайца. Наконец у Фликото Люсьен нашел своего рокового проводника в литературный мир. Лусто сидел за тем же столом, как и в тот день, когда Люсьен, на свое горе, встретил его, отвратившись от д'Артеза. Лусто пригласил его отобедать с ним, и Люсьен согласился. В тот день у Фликото обедали Клод Виньон и великий незнакомец, заложивший свою одежду у Саманона; но когда, окончив обед, они решили пойти в «Кафе Вольтер» выпить по чашке кофе, у них не нашлось даже тридцати су, хотя они и вытряхнули всю медь, бренчавшую в их карманах. Они бродили по Люксембургскому саду в надежде встретить какого-нибудь книгоиздателя и действительно повстречали одного из знаменитых типографов того времени. Лусто попросил у него взаймы сорок франков, и тот их дал. Лусто разделил эту сумму на четыре равные части, и каждый из них получил свою долю. Нищета убила в Люсьене всю его гордость, все чувства; он плакал, рассказывая спутникам о своем положении; но и они, в свою очередь, могли рассказать ему такие же жестокие драмы; когда каждый из них поведал свою повесть, поэт почувствовал, что из всех четверых он наименее несчастен. Все они испытывали потребность заглушить боль и угасить сознание, удваивавшее несчастье. Лусто побежал в Пале-Рояль — поставить на карту девять франков из десяти, выпавших на его долю. Великий незнакомец, хотя у него была божественная возлюбленная, пошел в гнусный вертеп, чтобы окунуться в омут опасных наслаждений. Виньон отправился в «Роше де Канкаль» в намерении выпить бутылки две бордоского и утопить в вине разум и воспоминания. Люсьен расстался с Клодом Виньоном на пороге ресторана, отказавшись разделить с ним ужин. Провинциальная знаменитость и единственный журналист, не питавший к нему вражды, обменялись рукопожатием, и сердце Люсьена болезненно сжалось.
— Что делать? — спросил он.
— Война есть война, — сказал ему великий критик. — Ваша книга прекрасна, но она возбудила зависть; борьба будет долгой и трудной. Талант — страшный недуг. Каждый писатель носит в своем сердце тлетворного паразита, подобного солитеру в кишечнике; он пожирает все чувства, по мере того как они расцветают. Кто восторжествует? Болезнь над человеком или человек над болезнью? Воистину надобно быть великим человеком, чтобы хранить равновесие между гениальностью и характером. Талант расцветает, сердце черствеет. Надобно быть гигантом, надобно обладать мощью Геркулеса, иначе погибнет либо сердце, либо талант. Вы существо слабое и хрупкое, вы погибнете, — прибавил он, входя в ресторан.
Люсьен воротился домой, размышляя об этом страшном приговоре, представившем литературную жизнь в истинном свете.
— Денег! — кричал ему какой-то голос.
Он сам написал три векселя, своему приказу, в тысячу франков каждый, сроком на один, два и три месяца, и с удивительным мастерством подделал подпись Давида Сешара; поставив передаточную подпись на векселях, он на следующий день понес их к Метивье, поставщику бумаги в улице Серпант, и тот учел их без малейшего возражения. Люсьен написал несколько строк зятю, чтобы предупредить его об этом нападении на его кассу, пообещав, как водится, выкупить векселя в срок. Долги Корали и долги Люсьена были уплачены. Осталось триста франков, поэт вручил их Беренике, приказав ей не давать ему ни сантима, пусть бы он даже стал просить: он знал свою страсть к игре. Ночами, при свете лампы, бодрствуя у постели Корали, Люсьен в порыве мрачной, холодной безмолвной ярости написал свои самые остроумные статьи. Обдумывая их, он глаз не отрывал от обожаемого существа; белая, точно фарфоровая, красивая особой красотою умирающих, с улыбкой на бледных устах, она смотрела на него блестящими глазами — глазами женщины, погибающей от недуга и тоски. Люсьен посылал свои статьи во все газеты; но так как он не мог ходить по редакциям и надоедать редакторам, его статьи не печатались. Однажды он решился зайти в редакцию «Ревей»; Теодор Гайар, когда-то столь предупредительный к нему и в дальнейшем воспользовавшийся его литературными перлами, принял его холодно.
— Берегитесь, мой милый, вы исписались; но не падайте духом, больше жизни! — сказал он ему.
— За душою у Люсьена только и было что его роман да первые статьи, — кричали Фелисьен Верну, Мерлен, все его ненавистники, когда о нем заходила речь у Дориа или в театре Водевиль. — Он посылает нам жалкие вещи.
Исписался — обиходное слово на языке журналистов, верховный приговор, который трудно оспаривать, когда он произнесен. Это суждение, широко разглашенное, убивало Люсьена без его ведома, ибо он был всецело поглощен горестями, превышавшими его силы. В разгар изнурительной работы на него было подано ко взысканию по векселям Давида Сешара, и он прибег к опытности Камюзо. Бывший друг Корали проявил великодушие и помог Люсьену. Отчаянное положение длилось два месяца, и немало гербовых бумаг за эти два месяца Люсьен, по совету Камюзо, посылал Дерошу, приятелю Бисиу, Блонде и де Люпо.
В начале августа месяца Бьяншон сказал поэту, что Корали обречена, дни ее сочтены. Эти роковые дни Береника и Люсьен провели в слезах, не умея таить свое горе от бедной девушки, а ее приводила в отчаяние мысль, что, умирая, она разлучается с Люсьеном. По необъяснимому движению чувств, Корали потребовала, чтобы Люсьен привел к ней священника. Актриса пожелала примириться с церковью и умереть в мире. Кончина ее была христианской, ее покаяние было искренне. Эта агония и эта смерть лишили Люсьена последних сил и мужества. Поэт в полном изнеможении сидел в кресле подле постели Корали, он не сводил с нее взгляда до того мгновения, когда очей актрисы коснулась рука смерти. Было пять часов утра. Птичка вспорхнула на цветы, стоявшие снаружи за оконной рамой, и прощебетала свои песенки. Береника, опустившись на колени, целовала руку Корали, холодевшую под ее слезами. На камине лежало одиннадцать су. Люсьен вышел, гонимый отчаянием; ради того, чтобы предать земле свою возлюбленную, он был готов просить милостыню, броситься к ногам маркизы д'Эспар, графа дю Шатле, г-жи де Баржетон, мадемуазель де Туш или жестокого денди де Марсе: у него не было более ни сил, ни гордости. Чтобы добыть хоть немного денег, он пошел бы в солдаты. Неверной, знакомой несчастным, расслабленной походкой он дошел до особняка Камиля Мопена; он вошел, не обращая внимания на небрежность своей одежды, и попросил о себе доложить.
— Мадемуазель еще почивает, она легла в три часа утра. Покуда она не позвонит, никто не осмелится ее потревожить, — отвечал лакей.
— Когда же она позвонит?
— Не раньше десяти.
Тогда Люсьен написал одно из тех отчаянных писем, в которых нищие щеголи ни с чем более не считаются. Однажды вечером, слушая рассказы Лусто о том, с какими унизительными просьбами обращаются к Фино молодые таланты, Люсьен не поверил ему, и вот собственное перо увлекло его по пути унижения, может быть еще далее, нежели его злополучных предшественников. Он возвращался домой в лихорадочном состоянии, равнодушный ко всему, не подозревая, какое страшное произведение продиктовало ему отчаянье; на Больших бульварах он встретил Барбе.
— Барбе, пятьсот франков! — сказал он, протягивая руку.
— Желаете двести? — отвечал издатель.
— Помилуйте! Вы человек добрый!
— Но и деловой! Вы причинили мне ущерб, — прибавил он и рассказал о банкротстве Фандана и Кавалье. — Дайте мне заработать.
Люсьен вздрогнул.
— Вы поэт, стало быть, умеете писать веселые стихи, — продолжал издатель. — Сейчас мне нужны веселые песенки, чтобы поместить их среди песен, позаимствованных у других авторов; тогда я могу не опасаться преследования за контрафакцию, и я выпущу для уличной продажи отличный сборник стишков за десять су. Ежели вы завтра принесете мне десяток хороших песенок — застольных и вольных... понимаете? — я вам заплачу двести франков.
Люсьен воротился домой: Корали, вытянувшаяся и застывшая, лежала на складной кровати, обернутая грубой простыней, которую, обливаясь слезами, зашивала Береника. Толстая нормандка зажгла четыре свечи по углам постели. На лицо Корали легло сияние той красоты, что глубоко поражает живых как выражение совершенного покоя; она была похожа на юную девушку, больную белокровием; казалось порою, что ее лиловые губы раскроются и прошепчут имя Люсьена; это имя, как и имя бога, сопутствовало ее последнему вздоху. Люсьен послал Беренику заказать похороны, которые обошлись бы не дороже двухсот франков, включая службу в убогой церкви Благовещения. Когда Береника ушла, поэт сел к столу подле тела бедной своей подруги и сочинил десять песенок на веселые темы и излюбленные парижские мотивы. Он испытал неизреченные муки, прежде чем приневолил себя взяться за работу; но он все же принудил свое дарование служить необходимости, будто и не страдал. Он уже осуществлял страшный приговор Клода Виньона о разладе между сердцем и мозгом. Какую ночь провел бедный мальчик, как надрывал он свою душу, сочиняя стихи для кабацких пирушек и записывая рифмованные строки при свете восковых свечей, близ священника, молившегося за Корали!.. Поутру, окончив последнюю песню, Люсьен пытался положить ее на модный в ту пору мотив; священник и Береника, услышав его пение, испугались, подумав, что он сошел с ума.
В то время как поэт пел последние страшные куплеты, вошли Бьяншон и д'Артез; они нашли его в полном изнеможении. Он обливался слезами, у него не было сил переписать набело свои песенки. Когда сквозь рыдания он рассказал о случившемся, на глазах присутствующих он увидел слезы.
— Да, — сказал д'Артез, — много грехов этим искупится!
— Блаженны познавшие ад на земле, — торжественно сказал священник.
Мертвая красавица, улыбающаяся вечности, возлюбленный, окупающий ее могилу непристойными песнями, Барбе, оплачивающий гроб, четыре свечи вокруг тела актрисы, которая еще недавно в испанской баскине и в красных чулках с зелеными клиньями, приводила в трепет всю залу, и в дверях священник, примиривший ее с богом и направляющийся в церковь отслужить мессу по той, что так умела любить! Зрелище величия и падения, скорбь, раздавленная нуждой, потрясли великого писателя и великого врача; они сели, не проронив ни слова. Вошел грум и доложил о приезде мадемуазель де Туш. Эта прекрасная девушка с возвышенной душой поняла все. Она подбежала к Люсьену, пожала ему руку и вложила в нее два билета по тысяче франков.
— Поздно, — сказал он, кинув на нее угасающий взгляд.
Д'Артез, Бьяншон и мадемуазель де Туш покинули Люсьена, убаюкав его отчаяние нежнейшими словами, но все силы его были подорваны. В полдень весь кружок, исключая Мишеля Кретьена, который, однако ж, убедился в невиновности Люсьена, собрался в маленькой церкви Благовещения; там были Береника и мадемуазель де Туш, две статистки из Жимназ, костюмерша Корали и несчастный Камюзо. Мужчины проводили актрису на кладбище Пер-Лашез. Камюзо плакал горькими слезами; он торжественно обещал Люсьену купить могилу на вечные времена и воздвигнуть колонну с надписью:
КОРАЛИ
Умерла девятнадцати лет.
Август 1822 г.
Люсьен в одиночестве пробыл до заката солнца на этом холме, откуда его взорам открывался Париж. «Кто будет меня любить? — спрашивал он себя. — Истинные друзья меня презирают. Все, что бы я ни делал, казалось прекрасным и благородным той, что здесь лежит. У меня остались только сестра, Давид и моя мать. Что они там вдали думают обо мне?»
Несчастный провинциальный гений воротился в Лунную улицу, но опустевшие комнаты удручали его, и он ушел ночевать в скверную гостиницу в той же улице. Две тысячи франков мадемуазель де Туш и деньги, вырученные от продажи обстановки, позволили ему расплатиться со всеми долгами. На долю Береники и Люсьена пришлось сто франков, и достало их на два месяца, которые Люсьен провел в подавленном, болезненном состоянии: он не мог ни думать, ни писать, он весь ушел в скорбь. Береника жалела его.
— Вам было бы лучше вернуться в свои края, но как? — сказала она однажды в ответ на стенания Люсьена, упомянувшего о сестре, матери и Давиде.
— Пешком, — сказал он.
— Но ведь в пути все же надо чем-то питаться и платить за ночлег. Если вы даже будете делать в день двенадцать миль, вам надобно иметь при себе не менее двадцати франков.
— Я добуду деньги, — сказал он.
Он взял свою одежду и лучшее белье, оставив только самое необходимое, пошел к Саманону, и тот предложил за все его вещи пятьдесят франков. Он молил ростовщика прибавить хотя бы немного, чтобы оплатить дилижанс, но Саманон был неумолим. В ярости Люсьен помчался к Фраскати попытать счастья и воротился без единого су. Очутившись опять в своей жалкой комнате в Лунной улице, он попросил у Береники шаль Корали. Добрая девушка, выслушав признание Люсьена в проигрыше, догадалась о намерении бедного поэта: с отчаяния он решил повеситься.
— Вы с ума сошли, сударь, — сказала она. — Ступайте-ка прогуляйтесь и к полуночи возвращайтесь обратно, — деньги я достану, но гуляйте на Бульварах, не ходите на набережные.
Люсьен, убитый горем, бродил по Большим бульварам; перед ним мелькали экипажи, прохожие, и в круговороте толпы, подхлестываемой несчетными парижскими интересами, он переживал свое унижение и одиночество. Он перенесся мыслями на берега Шаранты, он мечтал найти утешение подле своих близких, он ощутил прилив энергии, столь обманчивой в этих женственных натурах, он отказался от решения расстаться с жизнью, он желал прежде излиться в жалобах перед Давидом Сешаром, испросить совета трех ангелов, оставшихся при нем. На углу грязного бульвара Благовещения и Лунной улицы он натолкнулся на принаряженную Беренику, беседующую с каким-то мужчиной.
— Что ты тут делаешь? — вскричал Люсьен, с ужасом глядя на нормандку.
— Вот двадцать франков! Они могут дорого мне обойтись, но вы все же уедете, — отвечала она, сунув в руку поэта четыре монеты по сто су.
Береника исчезла так поспешно, что Люсьен не заметил, куда она скрылась; к чести его следует сказать, что эти деньги жгли ему руку и он хотел их возвратить; но он был вынужден принять их как знак последнего бесчестия парижской жизни.