Отрывок

Про это

В. В. Маяковский

В. Маяковский. Про это. — М.— Птр.: ГИЗ, 1923

Про что — про это?

В этой теме,
     и личной
         и мелкой,
перепетой не раз
        и не пять,
я кружил поэтической белкой
и хочу кружиться опять.
Эта тема
     сейчас
        и молитвой у Будды
и у негра вострит на хозяев нож.
Если Марс,
     и на нем хоть один сердцелюдый,
то и он
    сейчас
      скрипит
           про то ж.
Эта тема придет,
        калеку за локти
подтолкнет к бумаге,
         прикажет:
              — Скреби! —
И калека
    с бумаги
        срывается в клёкоте,
только строчками в солнце песня рябит.
Эта тема придет,
        позвонѝтся с кухни,
повернется,
     сгинет шапчонкой гриба,
и гигант
    постоит секунду
           и рухнет,
под записочной рябью себя погребя.
Эта тема придет,
        прикажет:
            — Истина! —
Эта тема придет,
        велит:
           — Красота! —
И пускай
     перекладиной кисти раскистены —
только вальс под нос мурлычешь с креста.
Эта тема азбуку тронет разбегом —
уж на что б, казалось, книга ясна! —
и становится
      — А
         недоступней Казбека.
Замутит,
     оттянет от хлеба и сна.
Эта тема придет,
        вовек не износится,
только скажет:
        — Отныне гляди на меня! —
И глядишь на нее,
        и идешь знаменосцем,
красношелкий огонь над землей знаменя.
Это хитрая тема!
        Нырнет под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь
        — посмели забыть ее! —
затрясет;
     посыпятся души из шкур.
Эта тема ко мне заявилась гневная,
приказала:
     — Подать
         дней удила! —
Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
и грозой раскидала людей и дела.
Эта тема пришла,
        остальные оттерла
и одна
    безраздельно стала близка.
Эта тема ножом подступила к горлу.
Молотобоец!
      От сердца к вискам.
Эта тема день истемнила, в темень
колотись — велела — строчками лбов.
Имя
   этой
     теме:
       . . . . . . !

I

Баллада Редингской тюрьмы

Стоял — вспоминаю. Был этот блеск. И это тогда называлось Невою.
Маяковский, «Человек». (13 лет работы, т. 2, стр. 77)

О балладе и о балладах

Немолод очень лад баллад,
но если слова болят
и слова говорят про то, что болят,
молодеет и лад баллад.
Лубянский проезд.
        Водопьяный.
              Вид
вот.
  Вот
    фон.
В постели она.
      Она лежит.
Он.
  На столе телефон.

«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно нов я.
Страшно то,
     ч то «он» — это я
и то, что «она» —
        моя.
При чем тюрьма?
        Рождество.
            Кутерьма.
Без решеток окошки домика!
Это вас не касается.
         Говорю — тюрьма.
Стол.
    На столе соломинка.


По кабелю пущен номер

Тронул еле — волдырь на теле.
Трубку из рук вон.
Из фабричной марки —
две стрелки яркие
омолниили телефон.
Соседняя комната.
        Из соседней
              сонно:
— Когда это?
      Откуда это живой поросенок? —
Звонок от ожогов уже визжит,
добела раскален аппарат.
Больна она!
     Она лежит!
Беги!
   Скорей!
      Пора!
Мясом дымясь, сжимаю жжение.
Моментально молния телом забегала.
Стиснул миллион вольт напряжения.
Ткнулся губой в телефонное пекло.
Дыры
   сверля
      в доме,
взмыв
   Мясницкую
        пашней,
рвя
  кабель,
     номер
пулей
   летел
     барышне.
Смотрел осовело барышнин глаз —
под праздник работай за двух.
Красная лампа опять зажглась.
Позвонила!
     Огонь потух.
И вдруг
    как по лампам пошло́ куролесить,
вся сеть телефонная рвется на нити.
— 67–10!
Соедините! —
В проулок!
     Скорей!
        Водопьяному в тишь!
Ух!
  А то с электричеством станется —
под Рождество
      на воздух взлетишь
со всей
    со своей
        телефонной
            станцией.
Жил на Мясницкой один старожил.
Сто лет после этого жил —
про это лишь —
        сто лет! —
говаривал детям дед.
— Было — суббота…
         под воскресенье…
Окорочок…
     Хочу, чтоб дешево…
Как вдарит кто-то!..
         Землетрясенье…
Ноге горячо…
      Ходун — подошва!.. —
Не верилось детям,
        чтоб так-то
            да там-то.
Землетрясенье?
        Зимой?
           У почтамта?!


Телефон бросается на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур,
раструба трубки разинув оправу,
погромом звонков громя тишину,
разверг телефон дребезжащую лаву.
Это визжащее,
      звенящее это
пальнуло в стены,
        старалось взорвать их.
Звоночинки
      тыщей
         от стен
            рикошетом
под стулья закатывались
           и под кровати.
Об пол с потолка звоно́чище хлопал.
И снова,
     звенящий мячище точно,
взлетал к потолку, ударившись о́б пол,
и сыпало вниз дребезгою звоночной.
Стекло за стеклом,
        вьюшку за вьюшкой
тянуло
    звенеть телефонному в тон.
Тряся
   ручоночкой
        дом-погремушку,
тонул в разливе звонков телефон.


Секундантша

От сна
    чуть видно —
         точка глаз
иголит щеки жаркие.
Ленясь, кухарка поднялась,
идет,
   кряхтя и харкая.
Моченым яблоком она.
Морщинят мысли лоб ее.
— Кого?
    Владим Владимыч?!
            А! —
Пошла, туфлёю шлепая.
Идет.
   Отмеряет шаги секундантом.
Шаги отдаляются…
        Слышатся еле…
Весь мир остальной отодвинут куда-то,
лишь трубкой в меня неизвестное целит.


Просветление мира

Застыли докладчики всех заседаний,
не могут закончить начатый жест.
Как были,
     рот разинув,
           сюда они
смотрят на Рождество из Рождеств.
Им видима жизнь
        от дрязг и до дрязг.
Дом их —
     единая будняя тина.
Будто в себя,
      в меня смотрясь,
ждали
    смертельной любви поединок.
Окаменели сиренные рокоты.
Колес и шагов суматоха не вертит.
Лишь поле дуэли
        да время-доктор
с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
Москва —
     за Москвой поля примолкли.
Моря —
    за морями горы стройны.
Вселенная
     вся
      как будто в бинокле,
в огромном бинокле (с другой стороны).
Горизонт распрямился
           ровно-ровно.
Тесьма.
    Натянут бичевкой тугой.
Край один —
      я в моей комнате,
ты в своей комнате — край другой.
А между —
     такая,
        какая не снится,
какая-то гордая белой обновой,
через вселенную
        легла Мясницкая
миниатюрой кости слоновой.
Ясность.
    Прозрачнейшей ясностью пытка.
В Мясницкой
      деталью искуснейшей выточки
кабель
    тонюсенький —
           ну, просто нитка!
И всё
   вот на этой вот держится ниточке.


Дуэль

Раз!
   Трубку наводят.
         Надежду
брось.
   Два!
     Как раз
остановилась,
      не дрогнув,
           между
моих
   мольбой обволокнутых глаз.
Хочется крикнуть медлительной бабе:
— Чего задаетесь?
        Стоите Дантесом.
Скорей,
    скорей просверлите сквозь кабель
пулей
   любого яда и веса. —
Страшнее пуль —
        оттуда
           сюда вот,
кухаркой оброненное между зевот,
проглоченным кроликом в брюхе удава
по кабелю,
     вижу,
        слово ползет.
Страшнее слов —
        из древнейшей древности,
где самку клыком добывали люди еще,
ползло
    из шнура —
         скребущейся ревности
времен троглодитских тогдашнее чудище.

А может быть…
        Наверное, может!
Никто в телефон не лез и не лезет,
нет никакой троглодичьей рожи.
Сам в телефоне.
        Зеркалюсь в железе.
Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!
Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь!
Сквозь первое горе
        бессмысленный,
               ярый,
мозг поборов,
      проскребается зверь.


Что может сделаться с человеком!

Красивый вид.
      Товарищи!
           Взвесьте!
В Париж гастролировать едущий летом,
поэт,
   почтенный сотрудник «Известий»,
царапает стул когтём из штиблета.
Вчера человек —
        единым махом
клыками свой размедведил вид я!
Косматый.
     Шерстью свисает рубаха.
Тоже туда ж!?
      В телефоны бабахать!?
К своим пошел!
        В моря ледовитые!


Размедвеженье

Медведем,
     когда он смертельно сердится,
на телефон
     грудь
        на врага тяну.
А сердце
глубже уходит в рогатину!
Течет.
   Ручьища красной меди.
Рычанье и кровь.
        Лакай, темнота!
Не знаю,
     плачут ли,
         нет медведи,
но если плачут,
        то именно так.
То именно так:
      без сочувственной фальши
скулят,
    заливаясь ущельной длиной.
И именно так их медвежий Бальшин,
скуленьем разбужен, ворчит за стеной.
Вот так медведи именно могут:
недвижно,
     задравши морду,
            как те,
повыть,
    извыться
        и лечь в берлогу,
царапая логово в двадцать когтей.
Сорвался лист.
        Обвал.
           Беспокоит.
Винтовки-шишки
        не грохнули б враз.
Ему лишь взмедведиться может такое
сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.


Протекающая комната

Кровать.
     Железки.
         Барахло одеяло.
Лежит в железках.
        Тихо.
           Вяло.
Трепет пришел.
      Пошел по железкам.
Простынь постельная треплется плеском.
Вода лизнула холодом ногу.
Откуда вода?
      Почему много?
Сам наплакал.
      Плакса.
         Слякоть.
Неправда —
      столько нельзя наплакать.
Чёртова ванна!
      Вода за диваном.
Под столом,
        за шкафом вода.
С дивана,
     сдвинут воды задеваньем,
в окно проплыл чемодан.
Камин…
    Окурок…
        Сам кинул.
Пойти потушить.
        Петушится.
            Страх.
Куда?
   К какому такому камину?
Верста.
    За верстою берег в кострах.
Размыло всё,
      даже запах капустный
с кухни
    всегдашний,
         приторно сладкий.
Река.
   Вдали берега.
         Как пусто!
Как ветер воет вдогонку с Ладоги!
Река.
   Большая река.
        Холодина.
Рябит река.
     Я в середине.
Белым медведем
        взлез на льдину,
плыву на своей подушке-льдине.
Бегут берега,
      за видом вид.
Подо мной подушки лед.
С Ладоги дует.
      Вода бежит.
Летит подушка-плот.
Плыву.
    Лихорадюсь на льдине-подушке.
Одно ощущенье водой не вымыто:
я должен
    не то под кроватные дужки,
не то
   под мостом проплыть под каким-то.
Были вот так же:
        ветер да я.
Эта река!..
     Не эта.
        Иная.
Нет, не иная!
      Было —
           стоял.
Было — блестело.
        Теперь вспоминаю.
Мысль растет.
      Не справлюсь я с нею.
Назад!
    Вода не выпустит плот.
Видней и видней…
        Ясней и яснее…
Теперь неизбежно…
         Он будет!
              Он вот!!!


Человек из-за 7-ми лет

Волны устои стальные моют.
Недвижный,
      страшный,
           упершись в бока
столицы,
     в отчаяньи созданной мною,
стоит
   на своих стоэтажных быках.
Небо воздушными скрепами вышил.
Из вод феерией стали восстал.
Глаза подымаю выше,
         выше…
Вон!
   Вон —
         опершись о перила моста̀…
Прости, Нева!
      Не прощает,
              гонит.
Сжалься!
     Не сжалился бешеный бег.
Он!
   Он —
     у небес в воспаленном фоне,
прикрученный мною, стоит человек.
Стоит.
    Разметал изросшие волосы.
Я уши лаплю.
      Напрасные мнешь!
Я слышу
     мой,
      мой собственный голос.
Мне лапы дырявит голоса нож.

Мой собственный голос —
           он молит,
               он просится:
— Владимир!
      Остановись!
            Не покинь!
Зачем ты тогда не позволил мне
              броситься!
С размаху сердце разбить о быки?
Семь лет я стою.
         Я смотрю в эти воды,
к перилам прикручен канатами строк.
Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
Когда ж,
    когда ж избавления срок?
Ты, может, к ихней примазался касте?
Целуешь?
     Ешь?
      Отпускаешь брюшко?
Сам
   в ихний быт,
        в их семейное счастье
наме́реваешься пролезть петушком?!
Не думай! —
      Рука наклоняется вниз его.
Грозится
     сухой
        в подмостную кручу.
— Не думай бежать!
         Это я
            вызвал.
Найду.
   Загоню.
      Доконаю.
           Замучу!
Там,
   в городе,
      праздник.
           Я слышу гром его.
Так что ж!
     Скажи, чтоб явились они.
Постановленье неси исполкомово.
Му̀ку мою конфискуй,
         отмени.
Пока
   по этой
      по Невской
           по глуби
спаситель-любовь
        не придет ко мне,
скитайся ж и ты,
        и тебя не полюбят.
Греби!
    Тони меж домовьих камней! —


Спасите!

Стой, подушка!
      Напрасное тщенье.
Лапой гребу —
      плохое весло.
Мост сжимается.
        Невским течением
меня несло,
     несло и несло.
Уже я далёко.
      Я, может быть, за́ день.
За де́нь
    от тени моей с моста.
Но гром его голоса гонится сзади.
В погоне угроз паруса распластал.
— Забыть задумал невский блеск?!
Ее заменишь?!
      Некем!
По гроб запомни переплеск,
плескавший в «Человеке». —
Начал кричать.
      Разве это осилите?!
Буря басит —
      не осилить вовек.
Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!
Там
   на мосту
      на Неве
         человек!

II

Ночь под Рождество

Фантастическая реальность

Бегут берега —
        за видом вид.
Подо мной —
      подушка-лед.
Ветром ладожским гребень завит.
Летит
   льдышка-плот.
Спасите! — сигналю ракетой слов.
Падаю, качкой добитый.
Речка кончилась —
         море росло.
Океан —
     большой до обиды.
Спасите!
     Спасите!..
         Сто раз подряд
реву батареей пушечной.
Внизу
   подо мной
        растет квадрат,
остров растет подушечный.
Замирает, замирает,
         замирает гул.
Глуше, глуше, глуше…
Никаких морей.
         Я —
         на снегу.
Кругом —
     вёрсты суши.
Суша — слово.
      Снегами мокра.
Подкинут метельной банде я.
Что за земля?
      Какой это край?
Грен —
   лап —
     люб-ландия?


Боль были

Из облака вызрела лунная дынка,
стену̀ постепенно в тени оттеня.
Парк Петровский.
        Бегу.
           Ходынка
за мной.
       Впереди Тверской простыня.
А-у-у-у!
    К Садовой аж выкинул «у»!
Оглоблей
     или машиной,
но только
     мордой
        аршин в снегу.
Пулей слова матершины.
«От нэпа ослеп?!
Для чего глаза впря̀жены?!
Эй, ты!
    Мать твою разнэп!
Ряженый!»
Ах!
  Да ведь
я медведь.
Недоразуменье!
         Надо —
           прохожим,
что я не медведь,
        только вышел похожим.


Спаситель

Вон
   от заставы
        идет человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
   голову вправила в венчик.
Я уговорю,
     чтоб сейчас же,
           чтоб в лодке.
Это — спаситель!
        Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
         венчанный в луне.
Он ближе.
     Лицо молодое безусо.
Совсем не Исус.
        Нежней.
            Юней.
Он ближе стал,
      он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
        Обмотки и френч.
То сложит руки,
        будто молится.
То машет,
     будто на митинге речь.
Вата снег.
     Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
        чего уж пошловатей?!
Но такая грусть,
      что стой
             и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном романсе.


Романс

Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел к Тверской заставе.
Ничего не видя, мальчик шел.
Шел,
вдруг
встал.
В шелк
рук
сталь.
С час закат смотрел, глаза уставя,
за мальчишкой легшую кайму.
Снег хрустя разламывал суставы.
Для чего?
     Зачем?
        Кому?
Был вором-ветром мальчишка обыскан.
Попала ветру мальчишки записка.
Стал ветер Петровскому парку звонить:
— Прощайте…
      Кончаю…
           Прошу не винить…


Ничего не поделаешь

До чего ж
на меня похож!
Ужас.
   Но надо ж!
        Дернулся к луже.
Залитую курточку стягивать стал.
Ну что ж, товарищ!
        Тому еще хуже —
семь лет он вот в это же смотрит с моста.
Напялил еле —
      другого калибра.
Никак не намылишься —
           зубы стучат.
Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.
Гляделся в льдину…
         бритвой луча…
Почти,
    почти такой же самый.
Бегу.
   Мозги шевелят адресами.
Во-первых,
     на Пресню,
            туда,
            по задворкам.
Тянет инстинктом семейная норка.
За мной
    всероссийские,
           теряясь точкой,
сын за сыном,
      дочка за дочкой.


Всехные родители

— Володя!
     На Рождество!
Вот радость!
      Радость-то во!.. —
Прихожая тьма.
        Электричество комната.
Сразу —
     наискось лица родни.
— Володя!
     Господи!
         Что это?
            В чем это?
Ты в красном весь.
        Покажи воротник!
— Не важно, мама,
         дома вымою.
Теперь у меня раздолье —
            вода.
Не в этом дело.
        Родные!
            Любимые!
Ведь вы меня любите?
           Любите?
               Да?
Так слушайте ж!
        Тетя!
           Сестры!
               Мама!
Туши́те елку!
        Заприте дом!
Я вас поведу…
      вы пойдете…
            Мы прямо…
сейчас же…
        все
        возьмем и пойдем.
Не бойтесь —
      это совсем недалёко —
с небольшим этих крохотных верст.
Мы будем там во мгновение ока.
Он ждет.
     Мы вылезем прямо на мост.
— Володя,
     родной,
        успокойся! —
              Но я им
на этот семейственный писк голосков:
— Так что ж?!
      Любовь заменяете чаем?
Любовь заменяете штопкой носков?


Путешествие с мамой

Не вы —
     не мама Альсандра Альсеевна.
Вселенная вся семьею засеяна.
Смотрите,
     мачт корабельных щетина —
в Германию врезался Одера клин.
Слезайте, мама,
        уже мы в Штеттине.
Сейчас,
    мама,
      несемся в Берлин.
Сейчас летите, мотором урча, вы:
Париж,
     Америка,
         Бруклинский мост,
Сахара,
    и здесь
      с негритоской курчавой
лакает семейкой чай негритос.
Сомнете периной
        и волю
           и камень.
Коммуна —
     и то завернется комом.
Столетия
     жили своими домками
и нынче зажили своим домкомом!
Октябрь прогремел,
         карающий,
              судный.
Вы
   под его огнепёрым крылом
расставились,
      разложили посудины.
Паучьих волос не расчешешь колом.
Исчезни, дом,
      родимое место!
Прощайте! —
      Отбросил ступѐней последок.
— Какое тому поможет семейство?!
Любовь цыплячья!
        Любвишка наседок!


Пресненские миражи

Бегу и вижу —
         всем в виду
кудринскими вышками
себе навстречу
      сам
        иду
с подарками подмышками.
Мачт крестами на буре распластан,
корабль кидает балласт за балластом.
Будь проклята,
      опустошенная легкость!
Домами оскалила ска̀лы далекость.
Ни люда, ни заставы нет.
Горят снега,
     и го̀ло.
И только из-за ставенек
в огне иголки елок.
Ногам вперекор,
         тормозами на быстрые
вставали стены, окнами выстроясь.
По стеклам
     тени
        фигурками тира
вертелись в окне,
        зазывали в квартиры.
С Невы не сводит глаз,
            продрог,
стоит и ждет —
         помогут.
За первый встречный за порог
закидываю ногу.
В передней пьяный проветривал бредни.
Стрезвел и дернул стремглав из передней.
Зал заливался минуты две:
— Медведь,
      медведь,
           медведь,
               медв-е-е-е-е… —


Муж Феклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми