Э. Г. БагрицкийТиль Уленшпигель
15м
Тиль Уленшпигель

1
Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе́ корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего...
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О, царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному...
Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружи́тся
Беспутная, хмельная голова.
И синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил...
Умевший все и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок, — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова́ еще невыдуманной песни...
Что́ из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство,
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять...
Что́ из того? Мне хочется иного...
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу — и тотчас
В ответ услышу песню петуха!..
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мной
И я засну крепчайшим смертным сном,
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый ясеневый посох —
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: «Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший».
Прохожий, если до́роги тебе
Природа, ветер, песни и свобода, —
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»
2
Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть!
Но я пройду
По всей стране свободным менестрелем,
Я у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом.
Я мышью остроглазою пролезу
В испанский лагерь, ветерком провею
Там, где и мыши хитрой не пролезть.
Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Фламандец будет знать их наизусть.
Свинью я на заборе нарисую
И пса ободранного, а внизу
Я напишу: вот наш король и Альба.
Я проберусь шутом к фламандским графам,
И в час, когда приходит пир к концу,
И погасают уголья в камине,
И кубки опрокинуты, — я тихо,
Перебирая струны, запою:
— Вы, чьим мечом прославлен Гравелин,
Вы, добрые владетели поместий,
Где зреет розовый ячмень, — зачем
Вы покорились мерзкому испанцу?
Настало время — и труба пропела,
От сытной пищи разжирели кони,
И дедовские боевые седла
Покрылись паутиной вековой.
И ваш садовник на шесте скрипучем
Взамен скворешни выставил шелом,
И в нем теперь скворцы птенцов выводят.
Прославленным мечом на кухне рубят
Дрова и колья, и копьем походным
Подперли стену у свиного хлева!..
Так я пройду по Фландрии родной
С убогой лютней, с кистью живописца
И в остроухом колпаке шута.
Когда ж увижу я, что семена
Взросли, и колос влагою наполнен,
И жатва близко, и над тучной нивой
Дни равноденственные протекли, —
Я лютню разобью об острый камень,
Я о колено кисть переломаю,
Я отшвырну свой шутовской колпак,
И впереди несущих гибель толп
Вождем я стану.
И пойдут фламандцы
За Тилем Уленшпигелем — вперед!
И вот с костра я собираю пепел
Отца, и этот прах непримиренный
Я в ладонку зашью и на шнурке
Себе на грудь повешу!
И когда
Хотя б на миг я позабуду долг
И увлекусь любовью или пьянством,
Или усталость овладеет мной, —
Пусть пепел Клааса ударит в сердце!
И силой новою я преисполнюсь,
И новым пламенем воспламенюсь, —
Живое сердце застучит грозней
В ответ удару мертвенного пепла.
3
Монолог
Отец мой умер на костре, а мать
Сошла с ума от пытки.
И с тех пор
Родимый Дамме я в слезах покинул.
Священный пепел я собрал с костра,
Зашил в ладонку и на грудь повесил:
Пусть он стучится в грудь мою и стуком
К отмщению и гибели зовет!
Широк мой путь: от Дамме до Остенде,
К Антверпену — от Брюсселя и Льежа.
Я с толстым Ламме на ослах плетусь.
Я всем знаком: бродяге-птицелову,
Несущему на рынок свой улов;
Трактирщица с улыбкой мне выносит
Кипящее и золотое пиво
С горячею и нежной ветчиной;
На ярмарках я распеваю песни
О Фландрии и о Брабанте старом,
И добрые фламандцы чуют в сердце,
Давно заплывшем жиром и привыкшем
Мечтать о пиве и душистом супе,
Дух вольности и гордости родной.
Я — Уленшпигель.
Нет такой деревни,
Где б не был я; нет города такого,
Чьи площади не слышали б меня.
И пепел Клааса стучится в сердце,
И, в меру стуку этому, протяжно
Я распеваю песни.
И фламандец
В них слышит ход медлительных каналов
Где — тишина, и лебеди, и ба́ржи.
И очага веселый огонек
Трещит пред ним, — и он припоминает
Часы довольства, тишины и неги,
Когда, устав от трудового дня,
Вдыхая запах пива и жаркого,
Он погружается в покой ленивый.
И я пою:
— Эй, мясники, довольно
Колоть быков и поросят! Иная
Вас ждет добыча.
Пусть ваш нож вонзится
В иных животных. Пусть иная кровь
Окрасит ваши стойки.
Заколите
Монахов и развесьте вверх ногами
Над лавками, как колотых свиней!
И я пою:
— Эй, кузнецы, довольно
Ковать коней и починять кастрюли, —
Мечи и наконечники для копий
Пригодны нам поболее подков!
Залейте глотку плавленым свинцом
Монахам, краснощеким и пузатым, —
Он более придется им по вкусу,
Чем херес и бургундское вино!
Эй, корабельщики, довольно барок
Построено для перевозки пива!
Вы из досок еловых и сосновых
Со скрепами из чугуна и стали
Корабль освобождения постройте!
Фламандки вам соткут для парусов
Из самых тонких нитей полотно, —
И словно бык, готовящийся к бою
Со стаей разъярившихся волков,
Он выйдет в море, пушки по бортам
Направив на бунтующийся берег.
И пепел Клааса стучится в сердце,
И сердце разрывается, и песня
Гремит грозней.
Уж не хватает духа,
Клубок горячий к языку подходит, —
И не пою я, а кричу, как ястреб:
— Солдаты Фландрии, давно ли вы,
Коней своих забывши, оседлали
Взамен их скамьи в кабаках?
Довольно
Кинжалами раскалывать орехи
И шпорами почесывать затылки,
Дыша вином, у непотребных девок!
Стучат мечи, пылают города...
Готовьтесь к бою!
Грянул страшный час.
И кто на посвист жаворонка вам
Ответит криком петуха, тот — с нами.
Герцог Альба!
Боец
Твой близкий конец пророчит;
Созрела жатва, и жнец
Свой серп о подошву точит.
Слёзы сирот и вдов,
Что из мертвых очей струятся,
На чашку страшных весов
Тяжким свинцом ложатся.
Меч — это наш оплот,
Дух на него уповает.
Жаворонок поет, —
И петух ему отвечает.
4
Ламме
В осенний день над площадью стоит
Гудение и говор.
И толпа
Толчется меж корзин и рундуков:
Осенние дары воды и суши
Здесь собраны расчетливой рукой.
Здесь сладким соком полон виноград,
Здесь пыльно-фиолетовые сливы
Навалены в холщовые мешки,
Здесь золотистым <перстром> яблок
Озарены плетеные корзины.
А далее — на цинковых столах,
Зазубренные жабры раздувая,
Распластанные камбалы лежат.
Творог навален грудой увлажнённой,
И восковое масло нежно тает
Под солнцем медленным.
И теплой солью
Несет от туш, повисших на крючках.
Они висят вниз головами, ноги
У них обрублены, глаза прикрыты
Мутно-лиловою незрячей пленкой,
И шкуры содраны, и сукровица
На синих мордах жарко запеклась.
А небо воспаленное пылает
Горячею голубизной, и облак,
Как сбитые рукой умелой сливки,
Торжественно и медленно плывет.
Я в этот день шатаюсь по базару,
Гляжу на покупателей, склоненных
Над грудами товаров, осторожно
Толкаюсь меж корзин и рундуков,
Вдыхаю пыль и жадное желанье
Тяжелым бременем меня гнетет.
О, где же ты, широкоплечий Ламме —
Великий мастер кухни и корчмы?
Зачем средь суетящейся толпы
Поярковой не вижу шляпы
И петушиного пера на ней?
Скрипят телег немазанные оси,
И на возу, рогожею покрытом,
Пронзительно и тонко запевает
Невидимый петух, и за спиной
Вдруг ясное несется рокотанье...
И свистом жаворонка голосистым
Так неожиданно я оглушен.
И вот толстяк в широкополой шляпе,
В плаще изодранном, бредет вразвалку.
Отчаянно гогочущего гуся
Подмышкою он держит, а в руке —
Сплетенная из ивняка корзина.
В ней — яблоки, говядина и спаржа,
И розовое сало, и вино.
Я узнаю́ румяное лицо
И брюхо славное, где жир фламандский
Едою и бездельем накоплен.
Мой грузный друг, мой добродушный Ламме,
Ты так же толст и так же беззаботен,
И тот же подбородок четверной
Твое лицо, как прежде, украшает!
Мы переходим рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребу идем, где на дверях
Рукою уличного живописца
Над бочкой пива намалеван штоф.
Старинная одышка одолела,
И Ламме опускается сразмаху
На табурет некрашеный, рукой
Он отирает пот, что́ проступил
На лбу растаявшим от зноя жиром.
Так мы сидим в прохладном умиленьи.
Пивная сырость нас отяготила,
И голос Ламме теплым маслом льется,
И медленные тянутся часы,
И крепкою трактирной тишиной
Упоены мы.
И трактирщик сонный
Тяжелою качает головой.
По вот за дверью раздается свист
И россыпь жаворонка полевого.
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею — и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приотворяется слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В улыбку раздвигаются, и нас
Оглядывают с хитрою усмешкой
Лукавые и ясные глаза.
Я Тиля Уленшпигеля пою.
5
Встреча
Меня еда арканом окружила;
Она встает эпической угрозой,
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее...
И в этот день в Одессе на базаре
Я заблудился в грудах помидоров,
Я средь арбузов не нашел дороги,
Черешни завели меня в туник.
Меня стена творожная обстала,
Стекая сывороткой на булыжник,
И ноздреватые обрывы сыра
Грозят меня обвалом раздавить.
Еще на градус выше — и ударит
Из бочек масло раскаленной жижей,
И, набухая желтыми прыщами,
Обдаст каменья и зальет меня.
И синемордая тупая брюква,
И крысья, узкорылая морковь,
Капуста в буклях, репа, над которой
Султаном подымается ботва, —
Вокруг меня, кругом, неумолимо
Навалены в корзины и телеги,
Раскиданы по грязи и мешкам.
И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству,
Обмазанные сукровицей солнца,
Поставлены хозяева еды.
И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою,
Потеющих под солнцем Хаджи-бея
Чистейшим жиром, жарким, как смола.
И я мечусь средь животов огромных,
Среди грудей, округлых, как бочонки,
Среди зрачков, в которых отразились
Капуста, брюква, репа и морковь.
Я одинок. Одесское, густое,
Большое солнце надо мною встало,
Вгоняя в землю, в травы и телеги
Колючие отвесные лучи.
И я свищу в отчаяньи, и песня
В три россыпи; и в два удара вьется
Бездомным жаворонком над толпой.
И вдруг петух, неистовый и звонкий,
Мне отвечает из-за груды пищи,
Петух — неисправимый горлопан,
Орущий в дни восстаний и сражений,
Оглядываюсь — это он, конечно,
Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ.
Он здесь, он выведет меня отсюда
К моим, давно потерянным друзьям!
Он толще всех, он больше всех потеет;
Промокла полосатая рубаха,
И брюхо, выпирающее грозно,
Колышется над пыльной мостовой.
Его лицо, багровое, как солнце,
Расцвечено румянами духовки,
И молодость древнейшая играет
На неумело выбритых щеках.
Мой старый друг, мой неуклюжий Ламме,
Ты так же толст и так же беззаботен,
И тот же подбородок четверной
Твое лицо, как прежде, украшает.
Мы переходим рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребу идем, где на дверях
Отбита надпись кистью и линейкой:
«Пивная госзаводов Пищетрест».
Так мы сидим над мраморным квадратом,
Над пивом и над раками — и каждый
Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах,
Как Дон-Кихот, бессилен и усат.
Я говорю, я жалуюсь. А Ламме
Качает головой, выламывает
Клешни у рака, чмокает губами,
Прихлебывает пиво и глядит
В окно, где проплывает по стеклу
Одесское просоленное солнце,
И ветер с моря подымает мусор
И столбики кружит по мостовой.
Все выпито, все съедено. На блюде
Лежит опустошенная броня
И кардинальская тиара рака.
И Ламме говорит:
— Давно пора
С тобой потолковать! Ты ослабел,
И желчь твоя разлилась от безделья,
И взгляд твой мрачен, и язык остер.
Ты ищешь нас — а мы везде и всюду,
Нас — множество, мы бродим по лесам,
Мы направляем лошадь селянина,
Мы раздуваем в кузницах горнило,
Мы с школярами заодно зубрим.
Нас много, мы раскиданы повсюду,
И если не певцу — кому ж еще
Рассказывать о радости минувшей
И к радости грядущей призывать?
Пока плывет над этой мостовой
Тяжелое просоленное солнце,
Пока вода прохладна по утрам,
И кровь свежа, и птицы не умолкли, —
Тиль Уленшпигель бродит по земле!
И вдруг за дверью раздается свист
И россыпь жаворонка полевого.
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею — и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приотворяется слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В улыбку раздвигаются, и нас
Оглядывают с хитрою усмешкой
Лукавые и ясные глаза.
Я Тиля Уленшпигеля пою.
