Илья Муромец
Илья Муромец
Тридцать три года на печи. Потом — встал. Муромец едет через лес, где свистит нечто, от чего падают деревья. Он не сворачивает.
Тридцать три года — горизонтальное положение. Ноги не держат. Мир за окном живёт, воюет, торгует, а ты лежишь и слушаешь, как мать двигает горшки. Потом — калики перехожие, ковш воды, и в ногах что-то щёлкает. Как будто кто-то наконец нажал play. Вот он на коне. Вот лес. Вот Соловей-разбойник — тварь, которая свистом ломает стволы, и от которой бежит всё живое. Илья не бежит. Стрела в глаз — и Соловей привязан к седлу, как трофей. Вот Киев. Вот князь Владимир за столом, и в зале полно людей, которые много говорят и мало делают. Илья кладёт Соловья на пол. Соловей свистит — и весь двор летит на землю. Князь бледнеет. Это не дипломатия. Это — вот, смотри, я привёз. Знакомое чувство: когда годами сидишь, скроллишь, смотришь, как другие куда-то едут, что-то строят, кого-то спасают. И кажется — всё, поезд ушёл, тридцать три года на диване, печь давно остыла. А потом встаёшь. Просто встаёшь. И оказывается, что сила никуда не делась — она ждала, пока ты перестанешь лежать. Карамзинский стих здесь — лёгкий, почти ироничный. Не громыхает, а подмигивает. Богатырь, который ломает челюсти чудовищам, описан с нежностью, будто речь о ребёнке, впервые вставшем на ноги. Муромец не спрашивает разрешения. Не ждёт приказа. Не торгуется. Сел на коня — и поехал туда, где страшно. Свист в лесу. Стрела в тетиве. Тишина.